Легкий шумок пролетел по залу. Какой-то бородатый мужчина с укором поглядел на подсудимого.
Михайловский ничего не слышал и не видел.
НАЧАЛО КОНЦА
Неужели не было дороги
Лучше той, которой ты пошел?
В первой половине дня, когда я сидел за столом, склонившись над толстым, изрядно потертым уголовным делом, в кабинет ввели невысокого сутуловатого мужчину, доставленного конвоем из исправительно-трудовой колонии. На нем была летняя лагерная одежда — черные отлинявшие куртка и брюки. Только яловые сапоги не относились к комплекту казенной одежды.
Заключенный остановился недалеко от двери, небрежно бросил на меня колючий, недоверчивый взгляд, поздоровался, продолжая держать скрещенные руки за спиной. Я предложил ему сесть. Он устало опустился на стул, повернув остриженную голову в сторону. На вид ему можно было дать лет тридцать восемь. Я с минуту разглядывал его морщинистое, с отвисшими дряблыми щеками лицо, потом спокойно и мягко спросил:
— Ваши фамилия, имя?
— Иван Юкляевских, — безразлично ответил заключенный, словно мой вопрос относился не к нему, а к кому-то другому.
В бесцветных тусклых глазах Ивана Юкляевских сквозила тоска. Он недовольно хмурился и потому казался старше. Иван, видимо, понимал, что его пригласили в милицию не чай пить и не анекдоты слушать, а по какому-то другому делу, серьезному, неприятному.
Я скорее почувствовал, чем понял, что задавать ему конкретные вопросы по преступлению, совершенному три года назад, в эти минуты бессмысленно. Да и в поднятом из архива суда уголовном деле, с которым я, изучая личность Юкляевских, заранее познакомился, нет ни одного его признания, не говоря уже о раскаянии, хотя состав преступления полностью и неопровержимо доказан.
Мне очень хотелось, чтобы на этот раз Юкляевских вел себя иначе, признал свою вину и раскаялся чистосердечно. Раздумывая над тем, с чего начать разговор, я молчал, продолжая наблюдать за поведением Ивана. Наступившая в кабинете тишина угнетала и раздражала заключенного, и он, нервно покусывая нижнюю толстую губу, первый заговорил.
— Закурить можно?
— Закуривайте.
Иван лениво достал из бокового кармана черной отлинявшей куртки газетную бумагу, свернутую в маленький рулончик, махорку и задумчиво начал делать самокрутку.
— Закурите, может, папиросу? — спросил я, протягивая пачку.
— От роскоши отвык, — коротко бросил он, не поворачивая остриженную голову.
— «Прибой» — не роскошь, крепкие.
— Махорка лучше.
— Что же вы, Юкляевских, за три года так сильно похудели? — спросил я, когда наши взгляды встретились. На мой вопрос Иван ответил тоже вопросом:
— А вы откуда знаете, какой я был раньше?
— Узнаете? — Я поднял над столом фотокарточку, на которой было изображено красивое лицо с открытыми глазами и носом с горбинкой, густые волосы гладко зачесаны назад.
Юкляевских медленно повернул голову, устало улыбнулся, выдохнул:
— Как не узнать. Таким я был до ареста.
— А теперь? Старик?
— Почти, гражданин начальник, хотя мне всего тридцать второй идет.
— Я — не начальник, а оперуполномоченный уголовного розыска.
— Все равно. Милиция, значит, начальник по-моему.
Так незаметно началась наша беседа. Было видно, что с Иваном Юкляевских давно никто не разговаривал по душам, просто, непринужденно. С каждой минутой он все больше «оттаивал», и теперь не казался таким отчужденным, как вначале. Но приступить к допросу я не спешил. Разговаривая, мы глядели друг другу в глаза, прямо, открыто, честно. И, может быть, потому Иван задумчиво рассказывал:
— Когда мне шел девятнадцатый год, я совершил кражу. Эта роковая ошибка и посадила меня впервые на скамью подсудимых. Дали пять лет. В заключении работал до ломоты в костях. Освободили досрочно. Устроился на работу, женился. Жил и радовался. Но однажды по пьянке попал в компанию «своих», тоже освобожденных из колонии, и жизнь опять вышибла из седла. В декабре пятьдесят шестого года мы обокрали два магазина. Суд лишил меня свободы на пятнадцать лет, остальных на меньшие сроки. Три года я уже отсидел, осталось еще двенадцать. Если не скинут, то свободу увижу только на сорок пятом.
Иван тяжело вздохнул, замолчал, раскуривая новую самокрутку. Сидел он теперь спокойно. Щеки не вздрагивали, лицо было задумчиво, но не хмуро. Лишь в глазах временами вспыхивали искорки беспокойства.