Тут уже полиция вмешивается, разгоняет потасовку.
А на площади все так же переваливается под слабым ветром флаг. Солнце катится по белому южному небу. Шелестят кипарисы, плавятся в лучах пирамидальные тополя; второй час полковник выкрикивает названия местечек, второй час вздрагивают в строю ветераны, узнавая в каждом имени что-то свое…
Компания пилотов под зонтиком уличного кафе смотрит на сцену молча, так и не допив красное вино. Наконец, полковник поднимается — грузно, тяжело, но упорно не принимая помощи. Жмурит единственный уцелевший глаз. Взмахом руки приказывает унести флаг, что ветераны-"ардити" выполняют безукоризненно четким строевым шагом. Доблесть разбитой армии, блеск беглецов!
— На Фиуме, — уронил полковник в глухую настороженную тишину. — На Фиуме!
Махнул рукой еще раз и удалился в толпе почитателей, сопровождаемый огромным хвостом зевак.
Тогда только два пилота за столиками уличного кафе посмотрели на единственную в их компании даму, и та, самую чуточку покраснев от прямых взглядов, поправила шляпку-котелок с вуалью.
— А знаешь, Джина, — сказал пилот постарше, приземистый брюнет, неуловимо похожий на поросенка вздернутым носом, округлым лицом, несколько мешковато сидящей формой, — знаешь, я бы с ним поехал. На Фиуме.
Второй пилот — стройный, симпатичный, светловолосый, форма сидела на нем великолепно — покосился недоверчиво:
— Марко, что я слышу? Ты хочешь оставить службу? Ты бросаешь меня с оравой птенцов, не отличающих плоскость от крыла?
Кряжистый Марко потер орлиный нос:
— Мы же с тобой ходили на митинг Муссолини, помнишь?
— Помню.
— Попомни и ты, скоро вместо короля нас возглавит великий Вождь. Ты же слышишь, люди говорят: лучше как угодно, только не как сейчас.
— Марко, но бросить службу — это же свинство! Как же Алехандро там один?
Марко одним глотком прикончил остатки вина, отфыркался нарочито громко и сказал:
— Уж лучше свиньей, чем фашистом.
Джина потеребила сумочку.
— Еще самолет покрась в алый цвет, пижон!
Марко посмотрел на девушку неожиданно серьезно:
— Ты всегда понимала меня лучше всех.
Разлил по стаканам вино из традиционной оплетенной до половины бутыли:
— За будущее, друзья мои! За твой золотой голос, Джина! За твои генеральские эполеты, Алехандро! За небо, за небо Адриатики! Кто бы нас ни вел — небо да останется нашим!
Джина просияла. Русоволосый тоже улыбнулся. Стаканы сдвинулись, опустели и стукнули о столешницу. Затем компания поднялась и вышла на площадь Капитолия, под жаркое июньское небо.
Искусство единственного слова
Небо потемнеть не успело, как дошли до искомого двадцать шестого нумера в Штатном переулке. Здесь Кропоткин когда-то давно родился; сюда же вернулся год назад из-за границы, когда пал царский режим и дымом развеялся смертный приговор «князю анархии», как не упустили случая припечатать Кропоткина щелкоперы.
Особняк выглядел, как все вокруг: ярко-зеленое железо крыши, солнечно-желтый фасад, белые колонны парадного крыльца, деревянные, крашеные под мрамор.
За крыльцом открывалась передняя, а из нее окнами на улицу выходила анфилада парадных комнат. Сперва зала, большая, пустая и холодная, с рядами стульев по стенам, с лампами на высоких ножках и канделябрами по углам, с большим роялем у стены, где танцевали, устраивали вечера. Затем шла «большая» гостиная, тоже в три окна. Диван, круглый стол перед ним, и большое зеркало над спинкой дивана. По бокам дивана пара объемных кресел. Между окон небольшие столики с узкими зеркалами во всю стену; столики, как и прочее из орехового дерева, обитые шелком. Впрочем, большую часть времени дорогой шелк покрывался от пыли белыми грубыми холщовыми чехлами.
Здесь Кропоткин их и встретил. Сам он сидел в большом кресле у стола, просматривая лист рукописи, который тут же отложил, поднялся и очень радостно приветствовал как Скромного, так и нисколько не знакомого матроса. Петр Алексеевич в том году выглядел значительно моложе своих шестидесяти пяти — просто крепкий мужчина в светло-светло голубой рубашке, широких брюках, застегнутых «по-городскому», в обыкновенных туфлях. Бородатый по русской моде, с обветренным лицом путешественника, с тонкими крепкими пальцами много писавшего и делавшего много тонких работ человека. Ростом он превосходил Скромного на пол-головы, матросу же вполне предсказуемо уступал настолько же, однако же полностью равняясь с Корабельщиком шириной плеч.