— Пусть останется больше времени для диспута. Молодое советское искусство должно отражать великие перемены, происходящие в нашей стране, только такое искусство будет иметь будущее!
— Будущее — это футуризм! — раздался громовой голос высокого спорщика в шляпе.
— Если он будет верно отражать великие перемены, — парировал Луначарский. Спорщик возразил — Скромный не вслушивался, что именно. Все равно здешних шуток он почти не понимал; хотя, на удивление, не ощущал и скуки. Кто хотел — слушал диспут. Кто не хотел — пил некрепкий чай, закусывая бутербродами с чем попало, вполголоса болтая о своем, не мешая соседям.
Скоро участники диспута разлетелись по углам, остались Луначарский и тот парень в шляпе, обменивающиеся остротами. Порой полноватый парень с чайкой на щеке бросал острые словечки, срывая аплодисменты. Собрание вели по очереди спорщик в шляпе, полноватый раскрашенный и улыбчивый волжанин-привратник. Время катилось к полуночи. Поэтесса с блокнотиком уже бормотала стихи про себя, время от времени аплодируя удачной фразе полноватого. Просто одетая барышня только раз глянула на Скромного и тотчас отвела глаза. Корабельщик, оперевшись плечами на стену, то ли спал с полуприкрытыми веками, то ли погрузился в собственные мысли.
Некий пожилой человек, сильно волновавшийся при выступлении волжанина, попросил слова. Высокий спорщик с избыточной учтивостью, сразу насторожившей Скромного, переспросил:
— Простите, дорогой товарищ, как ваше имя и отчество?
— Какое это имеет значение? Не достаточно ли будет, если я назову вам свою фамилию?
— А как ваша фамилия? — с той же учтивостью осведомился высокий.
— Охотников.
— Прекрасно, товарищ Охотников. А теперь назовите ваше имя и отчество.
Собрание настороженно прислушалось. Разговоры смолкли.
— Если вас это так, интересует, извольте: Николай Аристархович, — пожилой мужчина недоуменно пожал зелеными вельветовыми плечами.
— Дорогой Николай Аристархович, к сожалению, я не могу нарушить устав нашего клуба. Выступать у нас на диспутах имеют право только те товарищи, имя которых совпадает с их отчеством.
— Что за чепуха! — Охотников даже всплеснул руками; блеснули залоснившиеся локти.
— Простите, дорогой Николай Аристархович, — мягко пояснил рослый, — это далеко не чепуха. Я имею право здесь выступать только потому, что меня зовут Владимир Владимирович Маяковский.
Тут он показал на волжанина-привратника:
— Это Василий Васильевич Каменский. А Бурлюк, — жест в сторону полноватого, — Давид, сын Давидович.
Зеленый вельветовый Охотников отозвался более насмешливо, нежели обиженно:
— А Луначарский? Насколько мне известно, его зовут Анатолий Васильевич?
Публика уже вовсю хохотала, словно в цирке. Маяковский поднял руку. Дождавшись перерыва в раскатах смеха, ответил с той же нарочитой учтивостью:
— Дорогой Николай Аристархович! Неужели вы не понимаете, что для столь высокого гостя мы не можем не сделать исключения? Все-таки нарком просвещения!
Раздался новый взрыв хохота. Бедный Охотников, после некоторого колебания, выбрал из двух зол меньшее: остался на месте. Понимал, что если пойдет к выходу, хохот еще больше усилится. Впрочем, волжанин Каменский поспешил и его утешить неразличимым за шумом добрым словом.
Скромный ощутил как-то вдруг, что сцена эта будет описана во множестве мемуаров и просто в книгах, и покосился на Корабельщика. Тот не рукоплескал и не хохотал во все горло, но тоже улыбался:
— Это мы удачно зашли. Я-то сперва собирался в Камергерский переулок, в «Питореск». Просто туда тащиться дольше.
За соседним столиком барышня спрашивала у графини:
— Вам какие же поэты больше нравятся?
— Пушкин, — вздыхала та, поправляя вырвиглазной расцветки шаль. — Ну, Сергей Александрович тоже хорошо пишут, только очень уж неприлично.
Мужичок из-за третьего столика, маленький, нахохленный, этакий заточенный в клетку человеческого тела воробей с умным, деловым взглядом столетнего ворона, прибавил мрачно:
— Плохо, ой плохо кончат Сергей Александрович: либо кого-нибудь убьют, либо на себя руки наложат.
И оглянулся, чтобы сам Сергей Александрович не услыхал. Но Есенин как раз говорил спутнику:
— Что ни говори, а Маяковского не выкинешь. Ляжет в литературе бревном, и многие о него споткнутся!
Маяковский же в эту самую секунду отвечал наркому:
— Есенин? Из всех имажинистов он единственный останется, вот увидите. Чертовски талантлив!
И, оглянувшись через плечо, прибавил: