— Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил.
Затем, выйдя уже сам на середину, провозгласил:
— Ну, что ж, давайте разговаривать на тему — кому чего надо? Кто что желает? Или, например, кто какие стихи пишет? Вот сидит особая планета поэзии — Витя Хлебников. Это ведь совершенно замечательный, просто гениальный поэт, а вот вы его не понимаете. Вам больше нравятся Северянины, Вертинские. Дешевая галантерея: брошки из олова, розовые чулочки, галстучки с крапинками, цветочки из бумаги. Вся эта лавочка свидетельствует о том, что у вас нет вкуса, нет культуры, нет художественного чутья!
— Владимир Владимирович, полно хвалить за глаза. Стихи его прочтите, сразу и поглядим, кто чего стоит!
Хлебников откашлялся и прочел, почти не играя интонацией:
Собрание замолчало несколько недоуменно; тут черти двинули матроса под руку, и Корабельщик ехидно хмыкнул:
— Вот оно, искусство единственного слова.
В отгорающей после декламации тишине прозвучало громко, насмешливо. Публика заворчала, поэты загудели; Скромный подумал: «Ну, сейчас будет!»
Высокий спорщик сдвинул шляпу на затылок, поднял руку и снова дождался тишины.
— Скажите, пожалуйста, товарищ, а как ваше имя?
— Корабельщик, — выпрямившийся матрос оказался выше спорщика на пару пальцев. — Предупреждая ваши следующие вопросы, скажу, что имя и отчество я открыть не могу по чисто служебным обстоятельствам.
— А я вас помню, — сказал молодой человек в гимнастерке. — Вы же третьего дня в особняке Морозова открыли заговор Блюмкина. Я же вам показывал, где умыться.
Скромный схватился за наган в кармане. А говорят, Москва — большой город. Большая деревня! Все всех знают.
— Яков и сюда заходил, бывало, — сказал кто-то, и по залу зашелестел разговор о неудавшемся убийстве немецкого посланника барона фон Мирбаха. Матрос присел было назад и приготовился задремать — но ведущий собрания вовсе не собирался отпускать его так просто.
— Скажите, товарищ Корабельщик, — снова учтиво поинтересовался высокий, — а где вам случалось наблюдать иные образцы искусства единственного слова?
Матрос, понимая, что футуриста ему не переюморить, поднялся вновь и вышел на середину. Обозначил поклон. Публика взирала благожелательно, так что Корабельщик простер указующую длань и начал хорошо знакомым анархисту голосом, будто бы и негромким, но разборчивым в самом дальнем углу:
— Ехал пафос через пафос! Видит: пафос! Он такой…
Матрос поглядел на собственную протянутую руку, словно впервые увидел, пролепетал вопросительно:
— Пафос-пафос-пафос?
И сам себе грозно ответил:
— Пафос!
Махнул рукой, прогремел:
— И вперед на смертный бой!
Скромный тоже не выдержал — заржал. Не культурно засмеялся, а именно что заржал конем. Очень уж выразительно менялся матрос в ходе кратенькой речи. Корабельщик снова обозначил поклон и сел.
— Молодой человек, — серьезно сказал ему подошедший Каменский, — а вы не чужды театру. Как вы смотрите на то, чтобы впустить его в свою жизнь?
Корабельщик улыбнулся приветливо, не хуже широкой улыбки волжанина:
— Вполне положительно. Только пускай сначала цирк из нее выйдет.
Выйдя поутру на Тверскую, Скромный и Корабельщик поглядели на восходящее со стороны Кремля Солнце.
— А вы, значит, и в литературе разбираетесь?
— Да ерунда! — Корабельщик махнул рукой. — Я вас научу вмиг. О чем бы речь ни зашла, говорите: композиция-де неудачная, вступление перетяжелено. Оно у всех перетяжелено, подавать сюжет плавно мало кто умеет. Любому критику беспроигрышная завязка.
— А потом?
— А дальше смотрите. Если человек в себя ушел, задумался — значит, что-то понимает. Его, конечно, можно дальше высмеивать. Но лучше не надо, лучше пускай он хорошую вещь напишет. А вот если кинулся доказывать, слюной брызгать… — Корабельщик растянул губы в неприятной улыбке. Помолчал, зевнул и приговорил:
— Этак лениво ручкой делаете и роняете: мол, вкусовщина! И все, дальше стойте на своем. Дескать, нечего мне добавить. Моя позиция неизменна, не маятник.