– Георгий, у тебя хоть капля жалости осталась к друзьям или персы последнюю выпарили из твоей души?..
– О чем ты, мой Папуна?
– О чем? Третью ночь шагаешь у меня под ухом. Я камень на голову положил, не помогает. Как молотом о камень стучат твои цаги…
– Это не цаги, друг, мысли мои стучат…
– Э, Георгий, поздно мысли ворочать, лучше силу в руке не теряй… Не от мыслей твоих сарбазы как сумасшедшие бегут… Вот в древности арабские полководцы хорошо свое дело знали! Ночью перед боем для храбрости наполнялись до самой шеи пилавом, заливались по уши шербетом для закалки – и до утра храпели, как взмыленные лошади. А утром выстраивали своих голодных воинов и выкрикивали приказания. Первый ряд, который начинал сражение, назывался у них «утро собачьего лая». Второй ряд, создавший перелом битвы, – «полдень колебаний». А третий ряд, заканчивающий сражение, – «вечер разгрома».
Саакадзе обнял Папуна, мрачные мысли как-то вмиг испарились… Да, победа останется за ним, смешно сомневаться!
– Так вот, мой мудрец, я сразу начну с третьего ряда… такой «вечер разгрома» им устрою, что забудут «полдень колебаний».
– Тоже так думаю!.. Эй, Эрасти, беспокойный верблюд, давай кувшин с моим любимым и три чаши тащи – выпьем за сон Моурави перед «утром собачьего лая»…
Вскоре кувшин опустел, и тут Георгий вспомнил, что давно не спал, и набросил бурку на могучие плечи. Папуна для верности растянулся рядом, а Эрасти у порога. Но предосторожность оказалась излишней: Георгий впервые за много дней заснул крепким, богатырским сном.
Зато напрасно пытались последовать примеру друга Димитрий и Даутбек. Никакие стычки с персами не могли вытеснить воспоминание о посещении монастыря святой Нины. И сколько раз вместе со свистом сабель срывалось с губ любимой имя… А ночи? О, эти томящие душу бессонные ночи! Забыть, отбросить мысль – все разно бесполезно; и какой глупец сказал, что это в нашей воле… «Она по-прежнему хороша… что говорю я, неподкованный мул, – ругал себя Димитрий. – Она в тысячу раз прекраснее… Нино! Моя вечная, как звезда, Нино! Как горда твоя походка, как приветлива улыбка… Нино протянула руку с моим браслетом… браслет, которым дед обручил самоотречение с печалью… Думаю, нарочно надела, чтобы порадовать меня памятью… Почему время так быстро бежит? Наверно, мои седые волосы удивили ее… долго молчала, потом сорвала цветок, прижала к губам и тихо сказала: „Бедный мой брат, невеселую молодость я тебе уготовила; но, видит бог, если б моя воля, одного бы тебя, мой отважный витязь, выбрала…“ Кажется, я, полтора ослиного хвоста мне на закуску, так растерялся, что взял у нее цветок и проглотил, не разжевав даже… Немного соленым показался… наверно, своей слезой посолила… А разве так должен был поступить, носатый черт?.. Не возвышеннее было бы сказать: „Что ты, моя сестра! Я счастлив, что всю жизнь на сердце держу тебя, как этот цветок“, и, взяв у нее несчастный цветок, спрятать за куладжу… Э-э… почему хорошие мысли поздно приходят?.. Почему?..»
Не менее мучился притворявшийся спящим Даутбек: "Как сначала обрадовалась Магдана, увидев меня: «Я знала, прискачешь, разве можно забыть, если первый раз любишь?..». Откуда узнала, что первый?.. А если догадалась, почему не сказала: «И последний». Уже совсем небо побледнело, а она все стояла, тонкая, беспомощная, прислонившись к чинаре, и ждала. Чего ждала прекрасная, как заря, Магдана? Мои слова? Я тоже стоял, но ничего сказать не мог… Каджи своей мохнатой лапой сердце сдавил, – а когда сердце сдавлено, язык немеет… Раньше не знал, что косы могут пахнуть магнолиями… Когда Магдана рядом, одурманенный хожу… А совесть у меня есть?.. Своими руками отдал ее в Метехи, наполненный змеиным ядом, лисьим притворством и волчьими мыслями… Вот что таит в себе царский замок… Что с моей Магданой будет… С моей?.. Нет, с княжеской… Если увижу ее мужа – наверно, убью… Тогда зачем отдал? Этот длинноносый черт только притворяется спящим, а сам, наверно, карабкается по отвесным скалам к монастырю святой Нины… Бедный мой Димитрий, всю жизнь тащит тяжесть на сердце… Но разве счастье дешевый товар? Нет, слишком дорогой, потому так редко им владеют. Да, кто из нас счастлив? Дато, наверно, – не сходит сияние с его лица… всегда веселое слово с языка слетает, ибо Хорешани не дает седеть его голове, сама на весну похожа… Ну, еще Ростом с моей сестрой, оба из льда сделаны – для себя замерзают, для себя тают… В такое время двух сыновей дома держат! Сколько ни ругался, от Ростома один ответ: «Если воин непременно в сражении должен погибнуть, пусть я за них лягу…» Отец мой, старый благородный Гогоришвили, тоже сердился: «У всех воины на конях, а мои внуки в жаркое время пешком гуляют…» Насилу вдвоем заставили двух жеребцов на стражу крепости Сурами стать. Хоть так… Может, полюбят коня и шашку… Кто еще счастлив? Русудан? Возвышенная, неповторимая Русудан. Однажды спросил: «Почему о дочках меньше думаешь?» – «А зачем должна утруждаться? Дочки за каменными стенами замка мужьями охраняются, всем довольны… А, скажем, разве Матарс и Пануш, уже не различающие дня от ночи, меньше достойны моих дум? Не они ли скачут по опасным кручам от крепости к крепости с повелениями Моурави? Не их ли опалил огонь у Жинвальского моста? А Элизбар? Не он ли, как приросший к седлу, тревожит дороги Кахети, выполняя тайные наказы Моурави, скользит над пропастью по кахетинским крутизнам, подкрадывается с верными ополченцами к вражеским границам, распознавая замыслы ханов? Или наш Гиви сам может подумать о себе? Или чистый в своей любви Димитрий, благородный Дато и ты, мужественный Даутбек, не духовные мои дети? А, скажем, Папуна? Самоотверженный Папуна, всю жизнь отдавший нам, не наполняет мое сердце материнской гордостью?..»
Русудан! Кто еще имеет такую Русудан? Кто слышал о негнущейся душе прекрасной, как снег на вершине, как солнце над морем, Русудан? Да, наша неповторимая Русудан счастлива, ибо никогда не замечает, как при имени золотой Нино вздрагивают губы Георгия, как опускает он тяжелые веки, дабы скрыть мятежное пламя пылающих глаз… Ну, скажем, еще счастлив Гиви. Да, Гиви счастлив… ибо он не знает, что такое счастье…"
– Твое счастье, мальчик, что у такого отца, как я, родился… Иначе, кроме земли и буйволов, ничего бы не видел!
– А теперь что вижу? Копье да тетиву?
– Э-э, шашку захотел? Отними у врага, непременно будет! – Пациа из Гракали оглядел сидящих ополченцев. – Хорошо я сказал?
– Хорошо, Пациа, теперь молодые сразу хотят коней иметь.
– Э, Моле, конь тоже нужен, только достать сам должен. Помнишь, как мы с тобою к Сурами пришли? Ты с кинжалом, а у меня колчан и стрелы – сам сделал, и еще в руках толстая палка – тоже в лесу сам ствол ореха срубил… Ничего, башка врага не камень – от моего удара как треснутый кувшин падала… А Марткоби помнишь? Там уже на коня вскочил, копьем тоже потрясал. А теперь в Лоре разбогател… Шашку хорошую отбил, коня лучшего выбрал…
– Для себя выбрал, обо мне не подумал…
– …потом кинжал с серебряным поясом надел, – не обращая внимания на сына, продолжал Пациа. – Цаги тоже советовал взять веселый азнаур Дато, только не взял; другим надо было оставить, – не виноваты, что в другом месте волю Моурави выполняли… О тебе почему должен думать больше, чем о другом ополченце? – вдруг озлился на сына Пациа.
– Правду говоришь, Пациа, ты всегда правду любил, – одобрил Ломкаца из Наиби.
– Потому столько лет гракальцы старейшим зовут, – Хосиа из Цители-Сагдари схватил кругляк, осмотрел и отбросил. – Вот мой сын тоже голос подымает, тоже коня требует, а на что конь, когда его на башне азнаур Пануш поставил за дорогами и тропами следить? – Хосиа вдруг поднялся, порывисто бросился к берегу, схватил горсть кругляков, удивленно оглядел их и швырнул в реку. – Золотыми показались…
Ополченцы захохотали.
Медленно надвигался рассвет. Погасли костры, разбросанные вдоль реки. И вдруг как-то сразу проснулось утро, словно сбросило черную чадру. Сначала небо сильно побледнело, патом порозовело и словно гребешком разметало огненные волосы.