— С этим вопросом всо. — Мирзоев прихлопнул ладонью по столу. — Иди.
Карасиков вздохнул тяжело и вышел из кабинета.
— Скажи товарищу Буртовому, что шофера я наказал, — обратился директор к Клавдии. — Поддерживать тебя, понимаешь, будем, только имей в виду — одного шофера наказать можно, всех — нельзя. Сама справляйся.
— Я понимаю, — сказала Клавдия. — Спасибо.
— На здоровье, — покивал головой Мирзоев, давая понять, что разговор окончен.
У выхода из гаража Клавдию ждал Карасиков. Она прошла мимо, он догнал и поплелся рядом. Вышли за ворота. Клавдия шагала широко, он не отставал. Слева проблеснуло море, на берегу громоздились бетонные плиты. Сгущались сумерки, плиты рисовались силуэтами на фоне светлой воды.
— Чего тебе надо? — Клавдия остановилась, в упор глядя на Карасикова.
— Я ж разве что? — начал шофер. — Я ж не хотел… А теперь он меня будет в гараже держать…
— Сам виноват, — резко сказала Клавдия.
— Да я разве что? — бубнил Карасиков. — Не знаю, как оно так вышло… Утром с женой поругался, в гараж пришел — говорят, машина грязная, мыть заставили, как будто мне на парад ехать… Злой я был.
— Чего ты от меня-то хочешь? — спросила она у Карасикова.
— Пойди скажи Абукару Абукаровичу, что извинился он. Это я, значит. Что ты зла на меня не держишь и что пусть он, это я, значит, обратно на машине работает…
Просил Карасиков униженно, и Клавдии не то чтобы жалко его стало, но сердце у нее отмякло, и она действительно зла на него сейчас не держала.
— Ладно, завтра схожу к Мирзоеву, попрошу, чтобы тебя на машину вернули.
Клавдия шла по набережной, потом свернула в улицу, уходящую от моря вверх, на холмы, где громоздились новые дома. Был уже вечер, в окнах зажигались огни, на улицах прибавилось народу. По главной двигался вечерний людской поток — неторопливый, праздный.
Жила Клавдия в рабочем общежитии — пятиэтажный дом без архитектурных излишеств, даже балконов по фасаду не было. Второй этаж для семейных: длинные коридоры, куда выходят двери маленьких комнат. Одну из них дали Клавдии, хотя семьи у нее не было.
Соседки на первых порах смотрели на нее косо. В каштановых волосах у Клавдии и намека еще нет на седину, фигура молодая, стройная. Соседки опасались за своих мужей. Однако постепенно опасения их рассеялись — с мужчинами Клавдия вела себя строго, улыбалась редко. На кухне в разговоры она почти не вступала, подруг в соседках не искала, сама никого не трогала и себя задевать не позволяла. Однажды Тонька Галявкина, которую никто в доме не умел ни переспорить, ни перекричать, завелась было скандалить с Клавдией из-за места на плите. Клавдия послушала Тонькину трескотню с минуту, потом глянула на нее так, что у Тоньки язык присох к гортани.
И в общежитии, и на работе считалась Клавдия бабой с мужскими замашками, и это, наверное, сыграло свою роль, когда подбирали диспетчера в строительно-монтажное управление.
В строительном тресте Клавдия не первый день, что такое диспетчер СМУ знала: хлопотное дело, но живое, во всяком случае, интересней, чем сидеть сиднем в конторе. Шла на новое место с удовольствием, а взялась за работу и — носом в землю. Плиты не вовремя подвезли — диспетчер виноват, завод с раствором волынит — с диспетчера спрос. А тут еще этот зачуханный Карасиков. Он ее и обидел, и удивил: уж от шоферов-то она подлости не ожидала, считала их ребятами настоящими, трудягами. И тут, выходит, просчиталась…
Клавдия вошла в свою комнату, сняла плащ. Села на стул и, откинувшись на спинку, сидела минут пять, расслабясь: устала. Не хотелось двигаться, зажигать электричество. Свет от уличных фонарей проникал через окно, белели подушки, белела скатерть на столике, тускло отсвечивала металлическая рамка над кроватью. В коридоре тихо: малышня в красном уголке смотрит телевизор, взрослые разошлись по комнатам.
Тишина испугала Клавдию. Она встала и повернула выключатель. Комната наполнилась светом, чистая, опрятная, обжитая. Кровать, стол, два стула — все ее, такое, как ей хотелось. И картинка над кроватью, какая ей нравится: сидит под деревом девушка в простенькой блузке, с простым ясным лицом, просто причесанная. Руки сложила на коленях, отдыхает и улыбается, по-доброму, с грустинкой. А листва дерева пронизана солнцем, и солнечные блики лежат на лице девушки, на блузке, на руках. Клавдии кажется, что это она сама сидит, освещенная солнцем, молодая, счастливая, какой была до войны.
До войны жила она в тихом русском городке Белеве. Летом городок был зеленый, утопал в садах, зимой засыпало его снегом, и улицы, и крыши — все белым-бело. Сейчас уже кажется, что не она, Клавдия Баранова, жила в том маленьком городке, а другая девушка — вот та, что смотрит из металлической рамки, а Клавдия ту девушку знала — давным-давно, и уже многое забылось, затерялось в памяти. Только разрозненные картины выплывают из прошлого: осенью везут с базара воз картошки и капусты — делают заготовки на зиму. Отец идет по выщербленному каменному тротуару, а девушка сидит на телеге, рядом с хозяином воза. Дорога идет круто под гору, хозяин натягивает вожжи, лошадь приседает на задние ноги, и хомут налезает ей на уши. Клавдия склоняет голову набок, и кажется, что гора делается еще круче, улица встает дыбом, а голубое эмалевое небо, как стена, в которую вот-вот въедет лошаденка… Поздний вечер. Они сидят на лавочке у калитки. Та девушка и Костя Паньшин. Время от времени над ними пролетает легкий ветер, и тогда сады — и за спиной, и впереди, через дорогу — шелестят листвой: шу-шу-шу, шу-шу-шу. Она не разбирает слов, но все равно знает, что он хочет сказать. Не в словах дело. Что бы Костя ни говорил, она всегда чувствует — он ее любит. И ей приятно его слушать и ощущать свою власть над ним…