И заветное желание Бера начало сбываться. Его ноги подломились, и он увидел небо, потому что растянулся на полу, и небо подпирал своей фуражкой капитан Львович, мрачно смотревший туда, куда Беру уже незачем было смотреть.
Вепрев стоял по горло в чужой блевотине, не способной просочиться вниз, и ждал смерти. Перед его глазами маячил окровавленный затылок, с которого длиннорукий сосед ногтями снял скальп, - снял легко, как кожу с жареной курицы, и бесшумно, потому что сквозь крик толпы никто не услышал вопль жертвы. Вскоре голова перестала кровоточить и безжизненно поникла. А сосед теперь подбирался к горлу Вепрева - чтобы и он, Вепрев, тоже перестал дышать и стеснять соседа своими дыханиями. От нескольких стояльцев сосед этого уже добился. Дело оставалось только за Вепревым - дальше соседу было уже не дотянуться.
Но Вепреву и без усилий соседа каждое следующее дыхание давалось всё труднее. Началось это с той минуты, когда он впервые услышал проклятья соседа-убийцы. От его слов дыхание Вепрева участилось, но стало не таким глубоким, как прежде. Потом дышать стало просто нечем из-за тесноты. Даже остатки воздуха Вепрев уже не мог вдохнуть полной грудью - он как будто разучился это делать, хотя воздуха отчаянно не хватало. А сосед между тем продолжал сквернословить.
Он уже убил словами офицера, вооруженного револьвером, он убил ногтями другого человека; сможет он добраться и до Вепрева. Язык его был неистощим, и каждое новое для Вепрева слово язвило его с новой силой, и привыкнуть к этому было невозможно. Вепрев пытался представить, как стал бы жить дальше, сумей он выбраться отсюда, и не смог. Он знал точно: эти слова он уже не сможет выбросить из памяти, потому что раны, нанесенные ими, оставят шрамы - вот с ними-то и не сможет он жить. Вепрев знал, что, окажись у него сейчас револьвер, как у посиневшего уже офицера, он тоже пустил бы пулю себе в рот или в висок.
Не попробовать ли добраться до этого револьвера?
Вепрев еще раз попробовал вытащить руку наверх. Тщетно, тщетно. Оставалось одно: умереть. И Вепрев поразился: еще вечером сама только мысль о неизбежности смерти могла бы привести его в ужас, сейчас же он ждал смерть спокойно и даже желал ускорить ее приход.
Вдруг сверху начали падать люди. Некоторые вставали и пытались выбраться обратно. Самые удачливые, преодолев глинистые или песчаные склоны, мертвой хваткой цеплялись за ноги и одежду стоявших наверху, у самого края рва, и падали вновь уже с ними - падали на твердую, как булыжная мостовая, массу человеческих голов.
- Дают! - закричали вдруг наверху.
- Дают! - прошептали рядом с Вепревым.
- Дают! Дают! Дают! - на все лады закричали кругом.
И уже не одиночки, а сотни, тысячи людей сразу полетели вниз! Вепрев из последних сил поднял голову и успел увидеть, как прямо на него летят подошвы сапог. В рот Вепрева попал модный высокий каблук, тут же раздробивший его зубы и заткнувший его горло, как пробка затыкает бутылку. Нога с каблуком дернулась раз и другой, но каблук сидел во рту Вепрева прочно, как в капкане, а модник уже содрогался в предсмертных муках, и на него тоже падали люди. И Вепрев умер.
Бутылочные осколки не упали на землю, потому что упасть тут не смогла бы даже иголка. Они остались лежать на головах и плечах, и никто не мог их сбросить, но все пытались хотя бы стряхнуть их на соседей и немного от них отодвинуться. Сделать это тоже никому не удавалось, но от колебаний толпы осколки все же скатывались в места пониже.
То там, то тут рядом с Филей кто-нибудь начинал кричать оттого, что осколок уперся в его тело. Несчастные молили пощадить и не напирать. Но толпа шевелилась, и осколки из-за этого врезались в тела. Вот самый большой из них - остаток бутылочного дна с острым как кинжал, продолжением - начал скатываться между плеч сразу трех человек. Вот осколок встал на дно и замер, ужасно сверкая чистыми зелеными сколами. В какой-то момент он все же начал благополучно проваливаться в промежуток между людьми, - такие промежутки то и дело возникали и тут же исчезали. Но тут осколок повис на остатке наклейки - клочке бумаги, который соединял его с осколком помельче. Вот его понесло прямо к горлу человека. Вот он уперся в шею с плохо выбритым кадыком. Человек закричал. Толпа снова качнулась, и осколок вонзился в шею несчастного. Черная кровь брызнула фонтаном, окатив пространство на сажень вокруг раненного - а тот уже умирал.
В тот же момент из толпы наверх удалось выскочить мужичку из шустрых. Он сел на плечи соседей рядом с Филей, достал из кармана горсть подсолнухов и принялся их шелушить.
- Дают! - закричали вдруг впереди, возле буфетов.
Как будто вдогонку детям толпа издала душераздирающий протяжный крик.
Дети, Надежда Николаевна, Зелинский - все оглянулись и увидели, как под напором толпы разлетаются жерди ограды. В мгновение ока на гулянье высыпали люди. Многие тут же бросились к буфетам. Другие, их было большинство, выбегали на гулянье и, оказавшись на свободе, в изнеможении падали. А людской поток продолжал вторгаться на гулянье, и уже здесь топтал ослабших, обморочных и просто мертвых, которых он принес. Но вот поток стал разветвляться - одни продолжали бежать к буфетам, другие - в сторону Ваганькова, к пивным сараям.
И тут на сцене ближайшего театра загремела музыка - увертюра к опере "Руслан и Людмила". Это антрепренер Форкатти решил отвлечь от буфетов хотя бы часть толпы. Там, куда никто не смотрел, уже развернули декорации - панораму в сто с лишним аршин: заснеженный лес, переходивший в аравийскую пустыню с пальмами и домиками, белевшими на фоне моря, откуда путник шел к ледяным пикам сказочных гор, окружавших замок Черномора с его колоннадами и фонтанами. Нашлось тут место и гридне для пира витязей, и пещере Финна на диком берегу. Но все это было только на полотнах холста. Только на них...
- Дают! Не зевай, наши! Дают!
- Ура-а-а-а-а!!!
Толпу и раньше толкала неведомая сила, приходившая издалека, но с этим криком ее будто тот вдовий сын толкнул, что в сказках быка за раз съедает и горы двигает. И вышло, что прежде толпа только казалась донельзя плотной. Лишь теперь она заполняла последние частицы свободного места, и места эти оказывались за ребрами, и поэтому ребра хрустели, а люди издавали нечеловеческие предсмертные крики и захлебывались собственной кровью. И только Филя сверху этот страшный хруст слышал, и только он их смерть видел, и только он мог за них помолиться, и Филя молился за них и за себя, и за всех других.
- Держись, Борька! - услышал он сквозь визг и крики голос, показавшийся знакомым. - Борька, держись!
Посмотрел Филя туда, где Борьку звали, и увидел Бориса Кузина во всё той же старой поддевке, что ему мастер Редькин пожаловал: редькинское сало на воротнике, чужие нитки, где заштопано, выгорели. Зато картуз на Борисе был новый, с цветом по околышу, а цвет увял, болтал головой, будто с народом заодно в глупости виноватый. Умом ли тронулся Борис - сам собой вслух командовать, или так ему и впрямь легче было, а вот только нельзя было, на него глядя, подумать, что человек этот предательствует - предательством живет.
Вдруг толпа изогнулась и стала подниматься к небу - так, что будки, к которым несло Филю, исчезли, видны остались лишь флажки на мачтах возле этих будок, да столбы с рубахами и самоварами, по которым уже карабкались человеческие фигурки. От рева толпы не было слышно уже ничего, и Филя решил, что теперь-то оглохнет уже навсегда, а не на день, как в тот раз, когда он впервые оказался на заводе. Толпа покачалась и опустилась, как ковер, и стало видно, что сейчас она опять топтала живых и мертвых, упавших под ее ноги - живые бугорки вздрагивали по всему полю, и быстро разглаживались. Снова Филя увидел буфеты - к проходам между ними шли люди с поднятыми руками, и руки эти хватали оранжевые узелки, летевшие в толпу на две-три сажени от проходов - то ли со страха их из окошек так сильно бросали, то ли с умыслом - чтобы уменьшить напор на буфеты. Как будто там, у дощатых стен, кто-то имел силы податься назад, прочь от этой страшной, зубастой стены - ряда буфетов, ощетинившихся острыми углами.