Он пробыл во Франции недолго — не более трех-четырех недель. Чем остался для него Париж — сложными мыслями о живописи, назойливым сплетением утомительных и случайных впечатлений, тревожным желанием вернуться сюда еще раз, или просто огорчением из-за напрасно потраченного времени? В самом деле — поездка почти не принесла результатов, пришлось обращаться к граверам, жившим в Лондоне. Но памятуя свое обещание подписчикам, Хогарт и в самом деле поручил «Marriage à la mode» французским мастерам: уже знакомому нам Луи Скотену, Бернару Барону, гравировавшему еще работы Торнхилла, и приехавшему только что из Парижа Равене.
Но дело с гравировкой «Модного брака» сильно затянулось. Истомившиеся подписчики получили все шесть листов только к концу 1745 года. Таким образом, между фактическим окончанием серии и ее публикацией прошло больше двух лет, за которые в жизни Хогарта произошли некоторые интересные события.
ХУДОЖНИК СМОТРИТСЯ В ЗЕРКАЛО
В 1745 году Хогарт написал автопортрет. Можно считать, что он был первым — юношеские опыты в счет не идут, поскольку в молодости автопортрет пишут чаще всего из-за нехватки модели или мальчишеского тщеславия.
Этот же автопортрет был для Хогарта необычным, новым. И уж совершенно не похожим на то, что до тех пор в области портретной живописи делалось.
Когда сорокавосьмилетний художник, имеющий множество заказов и забот, запирается в мастерской, ставит перед собою зеркало и погружается в самосозерцание, это обычно говорит о желании разобраться в себе или, по крайней мере, побыть один на один с собственными мыслями. И хотя Хогарта вполне обоснованно принято считать человеком действия, не будет излишней смелостью снова напомнить, что ему были свойственны всякого рода сомнения и желание быть не тем, чем видели его другие. Как объяснить иначе, что на этом самом портрете появилась вдруг загадочная «линия красоты и изящества», о которой никто до тех пор ничего не слышал? Значит, занимаясь сатирическими сериями, живописуя порок и «язвы действительности», он размышлял о каких-то новых теоретических вопросах, к которым прежде у него решительно не замечалось расположения.
Вернемся, однако, к портрету: мистер Хогарт смотрит на нас задумчивый, очень серьезный. И серьезность эта на пухлом, способном к детской улыбке лице кажется внезапной, настораживающей. Былая беззаботная усмешка спряталась в уголки губ, взгляд приобрел беспощадную, печальную настойчивость.
Он одет по-домашнему, без парика, на голове теплая охотничья шапка — монтеро[13]. Только лицо освещено — и шапка, и красный шлафрок едва выступают из полумрака.
Сам портрет — он имеет овальную форму — Хогарт превращает в «картину в картине»: автопортрет изображен на стопке книг, рядом — палитра. И здесь же, будто охраняя создание кисти хозяина, расположился мистер Трамп, сосредоточенный и серьезный, как сам художник.
В этой многосложной, но легко охватываемой глазами картине все имеет смысл: чисто декоративных элементов нет. Надписи на корешках книг воспринимаются как нравственный пьедестал хогартовского искусства: Шекспир, Мильтон, Свифт. А Трамп — безгласный свидетель раздумий живописца — вносит в холст и печаль и усмешку — грустны собачьи глаза, зато само присутствие мопса в картине иронично. Видимо, Хогарт более всего боялся показаться — хотя бы самому себе — героем репрезентативного портрета.
В общем, это невеселый портрет. Художника отделяет от зрителя сложный барьер двойной условности. На картине — не сам Хогарт, а «изображение автопортрета» среди книг и в обществе Трампа. Здесь есть улыбка, но нет радости, здесь царствует некая отрешенность, странно контрастирующая с таким живым, напряженно и материально написанным лицом.
Право же, художник мог быть доволен портретом, свободной, сдержанно-элегантной живописью. Французские уроки не прошли даром, трудно не вспомнить шарденовские натюрморты при взгляде на великолепно-сумрачную позолоту книжных корешков, виртуозно написанные ткани. Само лицо вылеплено кистью, уже не знающей колебаний, точным, густым и плотным мазком.
Все же первых зрителей портрета, а особенно той гравюры, которую Хогарт затем с него сделал, смутила и взволновала прежде всего странная, змеистая линия, вырезанная на палитре внизу портрета, с надписью: «Линия красоты и изящества». Как все непонятное, она взбудоражила умы. К тому же мода на всякого рода панацеи и рецепты существовала не только в медицине. Наука делала быстрые, невиданные успехи, воображение художников и знатоков искусства было готово к восприятию любых живописных микстур. Не в этой ли закорючке секрет прекрасного? И более всего удивлялись, что мистер Хогарт — гонитель всех подражаний классикам, убежденный поклонник «изучения жизни», нарисовал канон, к тому же неудобопонятный. Впрочем, такая таинственность была вполне в духе Хогарта. Уж если заявлять о новых идеях, то способом по возможности более интригующим и смущающим воображение!