Выбрать главу

А тогда, в Одинцово, мы с Эпштейном пошли в сторону от Дворца спорта.

«Идем, я тебе покажу, где жил до войны», — сказал мне Семёныч. Заинтригованный, я только тут и понял, что Эпштейн поехал со мной и на сборную поглядеть, и на свой старый дом взгляд бросить. Совместить два дела. Тем более что дом этот находился по адресу: Можайское шоссе, 63.

Дом, в котором начинал жизнь Эпштейн и который собирались сносить, стоял впритирку к шоссе. Деревянный, темно–бурого окраса, с наличниками, застекленной верандой. Сколько их таких в России? Сотни тысяч… Ветви деревьев над крышами, палисадники, кусты смородины, сарай. Пока шли, Эпштейн угадывал снесенные уже дома, в которых жили когда–то добрые соседи. Остались от тех жилищ лишь кустарники, да яблони. Да кое–где покосившийся штакетник. «Яблонь у нас здесь вокруг было много, — молвил Эпштейн, открывая дверь в дом. — Вот тут мы и жили».

Предстала моему взору очень скромная обитель из двух комнат, куда вел коридор, своего рода прихожая, замкнутая с одной стороны стенкой печки. В большой комнате какие–то доски, кровать с ветхим матрасом, шкаф с помутневшими стеклами, на которых сквозь осевшую пыль просматривался фигурный рисунок. Внутри я обнаружил журнал с выкройками и альбом с лекалами. «Это Любашины, она ж у меня портняжничала, — пояснил Эпштейн, увидев у меня в руках бумаги покойной жены. — Замечательная была женщина».

Часы на стенке с потемневшим от долгих лет золотистым циферблатом давно уж времени не отсчитывают: некому гирьки подтягивать, пустота в комнатах, как в обезматочевшем улье. А в углу стояла швейная машинка фирмы «Зингер», точнее то, что осталось от машинки некогда знаменитой фирмы. «Отец ведь агентом по продаже зингеровских швейных машин работал. А сюда, в Одинцово, мы перебрались в начале 30‑х годов и отец уже стал директором магазина», — раскручивал Семёныч тихим голосом летопись жизни своего семейства.

Вдаваться в подробности у Эпштейна настроения не было, чувствовалось, что удручает его запущенность, царящая в комнатушках. И былое вставало незримо рядом, теребило душу. Здесь, в Одинцово, корни эпштейновские, здесь жил он с отцом и матерью, скончавшейся во время войны, старшим братом, сестрой. Сюда привел молодую жену, которая подарила ему сына. Здесь ушел из жизни и отец, а сам он отсюда, из Одинцово, выпорхнул мальчишкой в сутолоку московской жизни.

«Ладно, пошли, что ли», — буркнул Николай Семёнович минут через десять, не желая более томить сердце не радующими глаз видениями. И мы вновь ступили на влажную черную почву дворика, где когда–то, «каких–нибудь» 70 лет назад делал подросток Коля Эпштейн зарядку, колол дрова, расчищал дорожки от снега и задумывался о грядущей прекрасной жизни.

Там, не влезая особо в душу тренера с расспросами, сделал я фото Эпштейна на фоне его одинцовского домика. Мне и раньше Николай Семёнович кое–что о своем прошлом рассказывал. А в тот апрельский день дополнились те рассказы созерцанием прежнего быта, прежнего его житья–бытья. И лучше, чем сам Николай Семёнович, о том времени никто не расскажет.

Река моей памяти

Странная штука — память. У меня уж девятый десяток за середину перевалил, жизнь за кормой большая, сколько событий, лиц, встреч. Конечно, всего не упомнить. Но хранит память события и лица избирательно, а не все подряд. В этом–то за долгие свои годы я убедился сполна. И это, думается, справедливо. Человек не машина. Но перед любым, самым современным компьютером у него есть великое преимущество. У человека есть душа. Переживающая, радующаяся, сострадающая, ликующая. Она–то и откладывает в памяти то, что ей показалось в какой–то момент бытия самым значимым. Задумайся каждый, брось мысленный взгляд назад, к истокам. Получится, что все самое главное в жизни память все–таки сохранила. Особенно из молодости. Когда и сил много, и мозг еще не износился. Компьютер–то, и тот выходит порой из строя.