Выбрать главу

Николай Семёнович — человек талантливый, творческий, он отличался умением найти выход из сложных ситуаций по ходу матча, что очень сложно. Я делал с ним массу интервью, Эпштейн охотно шел на контакт, с ним было необыкновенно интересно работать, он был мудр, ум просматривался в каких–то его недомолвках, полунамеках, шутках и его юморе. Он мог видеть в игре больше, чем собеседник. Я убежден:

Эпштейн оставил в истории нашего отечественного хоккея очень и очень глубокий след.

Возьмем, например, игру в так называемый «откат» — тактику с целью отвлечь соперника от оборонительных действий, дать ему возможность поверить в собственные силы, спровоцировать его на мощную атаку с подключениями защитников. В такой игре очень важно умение выбрать позицию и использовать свой шанс в быстрой контратаке с точным пасом. Эпштейн не раз проделывал такого рода фокусы, он умел строить такую игровую тактику. Но — и это я хочу еще раз особо подчеркнуть — все варьировалось в зависимости от происходящего на площадке. Эпштейн, конечно, не располагал такими «звездами», как в ЦСКА, «Динамо», «Спартаке», но и со своими игроками его «Химик» умело противостоял этим клубам, в которых играло немало воспитанников Эпштейна. Тактику «отката», полагаю, Николай Семёнович употреблял раньше шведов и тех же чехов, недаром же его «Химик», выезжая за рубеж, успешно играл со шведскими и чешскими командами.

— А не кажется вам, что Анатолий Владимирович Тарасов как человек, безусловно, талантливый и умный, ценил и уважал Эпштейна?

— Думаю, да, он его, безусловно, уважал и даже где–то побаивался. Тарасов понимал, конечно, что Эпштейн был прекрасный тренер, глубоко и досконально знающий хоккей. Я, лично, убежден, что Эпштейн всесторонне знал человеческую сущность, умел убедить того или иного хоккеиста в том, что поступать надо именно таким образом, а не иначе. Конечно, ему в этом помогал его опыт и футболиста, и хоккеиста.

Казалось бы, ну что такое хоккей? Пять человек на весьма ограниченном пространстве играют против пяти, какие уж тут особые премудрости можно отыскать. На самом же деле за игрой скрываются очень интересные мысли, это как в шахматах, когда каким–то психологическим чутьем, необычным тактическим ходом можно внезапно добиться успеха в безнадежно, казалось бы, проигранном матче.

Достоинство «Химика» состояло в том, что он играл, отступая от привычных в начале 60‑х годов, догм и схем. Я бы сказал, что Воскресенский клуб под руководством своего тренера демонстрировал творческий хоккей. И именно на «Химике» наши ведущие клубы проверяли себя, свои возможности.

Такой же творческий метод демонстрировал в нашем хоккее Всеволод Михайлович Бобров. Недаром же, думаю, Эпштейна и Боброва связывала крепкая дружба. Что меня поражало в Боброве — так это его умение сохранить себя в каком–то первозданном виде! Ведь он был легендарной личностью при жизни, буквально обросшей всяческими мифами. Это был великий, гениальный спортсмен, которому одновременно не были чужды обыкновенные человеческие слабости: он мог крепко выпить, приударить за женщиной, кому–то даже дать в сердцах по морде, что ему же самому потом дорого обходилось. И при всем этом оставался по большому счету ребенком, способным радоваться и удивляться всему окружающему, контактировал с людьми, которые, казалось бы, уже и не чета ему — всесоюзно знаменитой личности. Запросто мог ввязаться в спор с простыми работягами, горячился, доказывал, убеждал. А в игре был необычным индивидуалистом, игроки на него обижались, но жажда гола в Бобре жила неуемная и в конце концов ему прощали его эгоизм. Голы–то он забивал постоянно. Думаю, Эпштейн, ценивший таланты, поэтому так и любил Боброва. Но помимо чисто спортивного величия, Николаю Семёновичу импонировали душевные черты Боброва. Вот почему он не переставал восхищаться этим человеком.

Я помню, как Бобров начинал работать тренером в хоккейном московском «Спартаке», и я помчался на первую его тренировку. И вот стоят в линейку спартаковцы: братья Майоровы, Старшинов, другие спартаковские асы середины 60‑х годов. Бобров проехал вдоль строя, принюхался и остановился около Фоменкова:

— По–моему, вы себе сегодня позволили?! Фоменков в ответ:

— Так ведь, Всеволод Михайлович, вы тоже, говорят, не святой были.

— Да, но ведь я же играл! — воскликнул задетый за живое Бобров. — Ну, ладно, — предложил вдруг он, — давайте так. Зингер встает в ворота, и кто ему забьет из десяти бросков хотя бы четыре гола, то пожалуйста, я закрываю глаза, пусть такой игрок делает, что хочет.