Выбрать главу

Он все делал по–своему. И даже церемония прощания с ним на Малой спортивной арене Лужников задержалась почти на час: катафалк, в котором везли гроб, по пути сломался, и когда об этом стало известно собравшимся проститься с Эпштейном, то среди них прошелестело: «Это очень по–эпштейновски, не хочет расставаться с нами Семёныч». Несмотря на всю трагичность минуты опечаленные лица людей разгладились, плотно сжатые губы разомкнули улыбки. Уверен, что знай об этом эпизоде сам Эпштейн, он бы хохотнул своей неповторимой усмешкой–ухмылочкой.

Так вышло, что жизнь в последние два–три года сблизила меня с Николаем Семёновичем. Его образ — в моей душе. Потому–то я счел большой честью для себя предложение выступить в еженедельнике «Футбол. Весь хоккей» со словами благодарной памяти о моем старшем товарище, ставшем мне близким и родным. Вот эта статья:

«По–разному покидают люди земную юдоль. Николай Семёнович Эпштейн избрал свой путь. Он всегда шел по жизни своей дорогой. И когда из подмосковного Одинцово ездил каждое утро на учебу в московскую школу, и когда из того же Одинцово в начале 30‑х годов минувшего столетия (а тогда путь из этого подмосковного городка до столицы был не то, что сейчас) мальчишкой трясся в электричке, направляясь на тренировки в футбольную секцию стадиона Юных пионеров — знаменитую СЮП.

И когда стал играть в футбол в столичном «Спартаке», а затем — «Пищевике» и «Локомотиве», и когда на Урале в конце 40‑х годов прошлого века судьба впервые свела его с хоккеем, ставшим для него делом всей жизни. Сейчас, в век хоккейных менеджеров, скаутов, агентов и прочих «провайдеров» (эти иностранные словечки, сопряженные с бешеной деньгой, быстро прижились на российской почве), кажется невероятным, но остается фактом: Николай Семёнович, создавая с пуля, на пустом практически месте Воскресенский «Химик», был и игроком этой команды, и ее тренером, и администратором, и снабженцем. И бог знает, кем он только не был, пестуя московских и Воскресенских «сорви–голова» — мальчишек, превращая их в выдающихся мастеров хоккея, которые потом прославляли Родину своими победами.

Конечно, Семёныч (а так только и звали его все хоккейные люди) был в этом деле не один, но жар его души, его неукротимость в отстаивании собственной точки зрения и непоколебимость в собственной правоте (которая подтверждалась затем многократно самой жизнью), его глубокая человечность пробивали любые «стены». Но нужно было иметь громадное мужество, чтобы 23 года «тянуть воз» команды высшей лиги со всеми вытекающими из этого статуса проблемами. И Семёныч тянул, как мощный локомотив, тренируя, выбивая квартиры, устраивая игроков в институты, их детей — в детские сады и ясли, колеся по стране в поисках новых талантов (и находя их в изрядном числе), проталкивая решение о строительстве в Воскресенске ледового Дворца спорта. И так далее, и тому подобное. Нескончаемой чередой.

Он любил людей, никогда не выплескивая водопадом своих чувств, оберегая их, вынашивая под сердцем, как самое сокровенное достояние. Высшей похвалой в адрес особо полюбившегося хоккеиста у Семёныча было слова «игрочина», звучавшее в его устах, как благословение старейшины Ордена избранных хоккейных меченосцев. И люди любили Семёныча, тянулись к нему. Нет на этой земле человека, кто сказал бы худое слово в адрес Николая Семёновича. А он отнюдь не был мягкотелым и мог отбрить любого зарвавшегося нахала за милую душу, мог нажить себе если уж не врага, то недоброжелателя точно. Тем более, что на острое словцо он был мастер. Но на удивление, те, кому доставалось от Семёныча, зла на него не держали. Потому что при всех обстоятельствах он уважал человеческое достоинство и в себе самом, и в окружающих. Я толковал о феномене Эпштейна со многими — и спортсменами, и любителями спорта и всегда слышал только слова восхищения и душевной расположенности к этому уникальному человеку, дух которого не мог не вызывать уважения.

Боец по натуре, он, уже будучи в преклонном возрасте, не давал себе поблажек, регулярно бегая трусцой по утрам по набережной Москвы–реки, напротив лужниковского Дворца спорта, от Окружного моста до Метромоста и обратно, а вечером совершая пешие прогулки по Мосфильмовской. Ни разу не слышал я от него нытья и жалоб. «Надо в баню идти, что–то тело ломит», — говорил 84–летний Эпштейн, когда досаждали хвори. И шел, и парился, испытывая истинное блаженство и от березового терпкого духа, и от общения с себе подобными в клубах банного сизоватого пара.