Томас часто глядел на изображения мучеников в этой книжке, на то, как смеющиеся люди кромсают их плоть; тела у них всегда были худые, желтые, внутренности же очень красные, а под каждой иллюстрацией стояла фраза, напечатанная готическим шрифтом: «Пророчество наших дней», «Жестокие руки», «Пожирающий огонь» и так далее.
Мать, перестав окликать его по имени, поднималась теперь по второй лестнице в его комнату; по какой–то причине ему не хотелось, чтобы она видела его лежащим на кровати раскинувшись, поэтому он вскочил и сел на стул возле окна.
— Как тут мой Томми? — сказала она, заторопившись к нему, и поцеловала его в лоб.
Он отпрянул, отвернув от нее лицо, а после, чтобы объяснить свой жест, притворился, будто рассматривает что–то на улице за окном.
— О чем ты задумался, Томми?
— Ни о чем.
Помолчав, она добавила:
— Холод какой тут, в этой комнате, правда?
Но он почти не замечал холода. После того как она ушла приготовить еду на вечер, он остался сидеть на стуле, не шевелясь, так, чтобы по лицу его пробегали тени. Из соседних домов до него доносились слабые голоса, а потом раздался бой часов; еще он слышал, как в чужих кухнях гремят тарелки и чашки, и тут мать позвала его вниз.
Спускался он медленно, пересчитывая ступеньки так громко, будто бросал кому–то оскорбления; входя в кухню, он выкрикивал разные слова, но на пороге резко остановился, увидев, что мать вступила в неравную борьбу с миром — миром, который тем вечером принял очертания деревянных стульев, валившихся ей под ноги, конфорок газовой плиты, не желавших загораться, и чайника, обжигавшего ей пальцы. Впрочем, он понимал: в этом маленьком пространстве росла еще и ярость, которую у матери вызывали дом и округа, откуда, она чувствовала, ей было не выбраться. Она только что уронила на пол кусок масла и теперь, уставившись на него, водила пальцами по столу, но тут заметила сына, стоящего в дверях.
— Все нормально, — объяснила она. — Просто мама устала.
Томас наклонился поднять масло и взглянул на ее туфли и лодыжки.
— Посмотри, какая пыль тут, — говорила она. — Нет, ты только посмотри!
Внезапный гнев в ее голосе встревожил его, но, поднявшись с пола, он спросил бесстрастным голосом:
— Откуда берется пыль?
— Ой, Томми, не знаю — от земли, наверно.
Отвечая, она с растущим отвращением оглядывала узкую кухоньку, но вскоре сообразила, что сын смотрит на нее и в расстройстве кусает губы.
— Откуда берется, не знаю, зато знаю, куда она сейчас полетит.
И она сдула пыль со стола. Оба засмеялись, а потом принялись за еду; ели они так яростно, будто участвовали в каком–то соревновании. Закончили ужин быстро и молча, ни разу не взглянув друг на друга. Потом Томас взял пустые тарелки и, не нарушая молчания, отнес их к раковине и поставил под струю воды. Мать слегка рыгнула, даже не попытавшись это скрыть, а затем спросила, чем он сегодня занимался.
— Ничем.
— Ну что–то ведь ты делал, Томми. Что в школе было?
— Сказал же, ничего.
Он никогда не упоминал церковь по своей воле — пусть мать думает, будто он не любит эти места, как и она сама. В этот момент одинокий колокол пробил семь часов.
— Опять эта церковь, что ли?
Он не ответил, по–прежнему стоя к ней спиной.
— Сколько я тебе раз говорила.
Он подставил пальцы под воду.
— Не нравится мне, что ты туда ходишь, еще туннель там этот, будь он неладен. Обвалится, что тогда с тобой будет? — В ее глазах церковь представляла собой все то темное и неизменно грязное, чем отличался их район, и интерес, который явно проявлял к этому месту сын, ее раздражал. — Вы меня слушаете, а, молодой человек?
И тут, обернувшись, чтобы взглянуть на нее, он сказал:
— По–моему, внутри этой пирамиды что–то есть. Сегодня от нее жар шел.
— Я вот тебе задам жару, если еще к ней подойдешь. — Но, увидев лицо сына, она пожалела, что взяла такой суровый тон. — Нехорошо, Томми, что ты так много времени один проводишь. — Она закурила сигарету и выдохнула дым к потолку. — Ты бы побольше водился с другими мальчиками. — Ему уже хотелось уйти от нее, назад в свою комнату, но ее удрученный вид заставил его задержаться. — У меня, Томми, в твои годы друзья были.
— Знаю. Видел фотографии.
Он вспомнил снимок, на котором мать, юная девочка, обнимает подругу: обе были одеты в белое, и Томасу казалось, что это — картина бесконечно далеких времен, времен, когда его еще и в помине не было.
— Ну ладно. — И в голосе ее снова появилась нотка беспокойства. — Неужели тебе ни с кем поиграть не хочется?
— Не знаю. Подумать надо.
Он изучал стол, пытаясь разгадать секрет пыли.
— Слишком ты много думаешь, Томми, от этого тебе один вред. — Потом она улыбнулась ему. — Хочешь, в игру сыграем?
Быстрым движением загасив сигарету, она поставила его между колен и стала качать взад и вперед, напевая песню, которую Томас уже знал наизусть:
Сколько миль до Вавилона?
Три раза по тридесять.
Погоняй лошадку шибче,
Чтоб до свету доскакать.
Она качала его все быстрее и быстрее, пока у него не закружилась голова и он не начал умолять ее остановиться: он был уверен, что она вывернет ему руки из суставов или он свалится на пол и разобьется насмерть. Но как раз когда игра достигла апогея, она мягко отпустила его и, неожиданно резко вздохнув, поднялась, чтобы включить свет. И Томас тут же увидел, как темно стало на улице:
— Я, наверно, спать уже пойду.
Она смотрела в окно на пустую улицу внизу.
— Спокойной ночи, — пробормотала она. — Спи хорошо.
Тут она обернулась и обняла сына так крепко, что ему пришлось вырываться силой, а тем временем на улице, пока зажигались янтарные фонари, местные дети, играя, гонялись за тенями друг дружки.
В ту ночь Томас не мог спать, охватившее его чувство паники росло с каждым получасом и часом, отбиваемыми одиноким колоколом церкви в Спиталфилдсе. Он еще раз обдумал события в школьном дворе, и в темноте ему представились другие картины страдания и унижения: как те же самые мальчишки поджидают его в засаде, как они набрасываются на него и пинают, когда он проходит мимо, и как он не сдается, пока не свалится замертво к их ногам. Он шептал их имена — Джон Бискоу, Питер Дакетт, Филип Уайр, — словно они были божествами, которых следует умилостивить. Потом он слез с кровати и свесился из открытого окна; отсюда ему виден был силуэт церковной крыши, а над ней — семь или восемь звезд. Он попытался мысленно провести линию, соединяющую все звезды, чтобы посмотреть, какая фигура получится в результате, но тут почувствовал какое–то прикосновение к щеке: казалось, что по ней ползет насекомое. Взглянув вниз, на Монмут–стрит, за сарай, где держали уголь, он увидел фигуру в темном плаще, глядящую вверх на него — так ему почудилось.
*
Лето кончилось, и в конце октября дети Спиталфилдса сделали из старой одежды и газет фигурки — специально, чтобы их сжечь.[16] Но Томас проводил эти вечера в своей комнате, где мастерил из фанеры и картона макет дома. Перочинным ножичком он прорезал по бокам окошки, с помощью деревянной линейки вычертил план комнат — в самом деле, энтузиазм его был так силен, что небольшое здание уже напоминало лабиринт. А днем, направляясь к церковному двору, он размышлял о том, надо ли сооружать фундамент: будет модель без него законченной или нет? Он подошел к южной стене церкви и сел в пыль, прислонившись к углу опоры, чтобы все это обдумать.