А он поразмышлял немного: несомненно, что частицы материи.
Так, значит, все мы суть прах, не правда ль?
Он же притворным голосом пробормотал: ибо прах ты, и в прах возвратишься,[12] а за сим состроил кислую мину, но тем лишь сильнее рассмешил меня.
Я подошел к нему и положил руки на плечи ему, от чего он несколько задрожал. Успокойтесь, говорю, у меня хорошия новости имеются.
Что же за новости?
Теперь я с Вами согласен, отвечал я. Я расположу гробницу чуть поодаль от Спиттль–фильдской церкви. Притом ради Вас, Вальтер, не по совету сэра Христ., но единственно ради Вас. И позвольте сообщить Вам тайну (тут он склонил голову): строить ее мы будем большею частию под землей.
Я об этом мечтал, сказал он. Более он не разговаривал и держался ко мне спиною, занимаясь своими трудами; правда, довольно скоро, когда он склонился над своими листами, услыхал я его негромкое насвистывание.
Нам надлежит поторапливаться, окликнул я его, беря перо и чернила, ибо церковь должно построить сим же годом.
А годы сменяются куда как быстро, прибавляет Вальтер, и вот уж он исчез, а я возвратился во времена Напасти, когда отправился странствовать средь множества ходячих остовов, источающих отраву. Поначалу меня словно бы швыряло то кверху, то книзу от злокозненных происшествий Фортуны, я сделался добычей игры случая, покуда однажды ночью не отыскал нить в своем лабиринте трудностей. Стояла последняя неделя Июля, около девяти часов вечера, я проходил мимо шляпной лавки близь Таверны Трех бочонков на Редкросс–стрите. Ночь была лунная, однако Луна, находясь позади домов, сияла лишь косыми лучами, и небольшой поток света ея исходил из маленькой улочки, одной из тех, что шли поперек дороги. Я приостановился, дабы взглянуть на сей свет, как тут из улочки вышел худощавый человек, высокой и недурной собою, одетый в бархатный камзол, перевязь и черный плащ; с ним вместе выступали две женщины, у коих вокруг нижней части лица повязаны были белые льняные платки (с тем, чтобы оберечь их носы от чумных запахов). Мущина шел споро, спутницы же его силились за ним поспевать, и тут, к невыразимому моему изумленью, он указал на меня (одетого в рваный плащ и разбитые башмаки): вот она, рука, яснее не бывает, говорит он, видите ли вы ее над самою его головою? Возбудившись до крайности, он стал меня звать: мальчик! Мальчик! Поди сюда ко мне! Поди сюда ко мне! Тут одна из женщин сказала: не приближайтесь к нему, ибо откуда Вам знать, нет ли у него Чумы? На что он отвечал: не бойтесь его. А я в ответ на сии слова подошел к ним поближе.
Кто ты таков? говорит он.
Я бедный мальчишка.
Что ж, у тебя и имени нету?
И тут мне, странное дело, припомнилось мое школьное чтение: Фаустус, говорю я.
Осмелюсь заметить, отвечает он, что Диаволу тебя не поймать; услыхавши сии слова, обе женщины от души рассмеялись. За сим он дал мне монету: будет тебе шестипенсовик, говорит, естьли с нами пойдешь. Поразмысли, крошка Фаустус, какия времена нынче стоят, деньги немалыя, а мы тебе дурного не причиним.
Я прижал ее к себе, так крепко, как школьник прижимает птичье гнездо, однако уговорить меня было не просто: что, если сии суть зловонные призраки, Духи мора, или же они являют собою переносчиков заразы? Но тут на мысль мне снова пришли слова женщины — не приближайтесь к нему, — и я предположил, что предо мною человеческия создания, не тронутые тленом. Я пройду с вами по пути небольшое расстоянье, говорю я, коли вы мне укажете надлежащую на то причину. Тут я заметил, что выраженье лица мущины переменилось, он же отвечал: коли пойдешь со мною, крошка Фаустус, то я спасу тебя от погибели, в сем не сомневайся.
И вот я зашагал вместе с ними, и мы уж прошли немалый путь по Фенчерч–стриту, как вдруг задул сильный ветер, так что с самых кровель начала падать наземь черепица. Дороги были до того темны, что я испытывал смятенье, точно паломник в пустыне, но вот наконец мы подошли к узкой улочке (то бишь, к Блек–степ–лену). Тут меня повели длинным неосвещенным проходом, где я ощупью отыскивал дорогу, будто подземный работник в пещерах угольной ямы; не было там ни фонарщика, ни стражника, что освещал бы дорогу, однако сопутники мои двигались шагом спорым, покуда мущина не добрался до деревянной дверцы, в каковую трижды постучал и прошептал Мирабилис (то, как я узнал, было его имя). Войдя в сие жилище, я огляделся вокруг и увидал, что предо мною хлибкой домишко, стены стары и развалены, комнаты жалки и тесны, в них горят лишь тусклыя свечи. Тут были мущины и женщины, числом не менее тридцати; притом люди не самого худшего роду, но, так сказать, из среднего сословия. Поперву они глядели на меня странно, однако Мирабилис подвел меня к ним за руку с такими словами: у него над головой был знак, он есть зерно, отделенное от плевел, и протчее в сем роде. Поначалу меня охватило великое смущенье, однако, увидавши, что собрание мне от всего сердца улыбается и принимает меня в свои ряды, мысли мои несколько успокоились. Мирабилис усадил меня на низенький стул, за сим принес мне деревянную посудину с мутным вином и предложил мне выпить его, назвавши сердечною настойкою; я проглотил его без разбору, и меня прошиб страшный пот, так что сердце мое заколотилось. После Мирабилис спросил меня, кого я желаю видеть. Я сказал, что никого не желал бы видеть столь сильно, сколь мать свою, покуда не засмердела (спутанный речи мои показывали, что вино совершало свое дело у меня в нутри). Тогда он взял зеркало, бывшее в комнате, и, снова его поставивши, предложил мне заглянуть в него, что я и сделал, и там увидал точный образ матери — в том одеянии, какое она обыкновенно носила, за работою со своей иглой. Воистину, сие было до того поразительно, что, будь у меня шапка на голове, слетела бы от вставших дыбом волос.
Я поставил стакан, и самыя мысли мои будто остановились: я не в силах был поворотить взора никуда, кроме как на лицо Мирабилиса, который теперь держал речь пред собранием, рассуждаючи о пламени, погибели, опустошении, о дожде, жаркому ветру подобном, о Солнце, красном, что кровь, о том, как мертвые, и те сгорят в могилах своих (таким образом пророчествовал он о том, что городу суждено сгореть). Общество было не чета Квакерам: те знай себе: спешу поведать, да дозвольте испросить, да внемлите слову моему; эти же, как мне в моем растерянном состояньи мнилось, смеялись и шутили друг с дружкою. После помазали они свои лбы и запястия, чем — сие мне неведомо, и как будто собрались уходить. Я поднялся, чтобы итти, но Мирабилис положил свою ладонь на мою руку: сиди на месте, говорит, а я к тебе еще подойду. Тут я немного напугался, что останусь один, и он это заметил: не бойся, крошка Фаустус, продолжал он, ничто тебе не причинит вреда, ниже заговорит с тобою, а естьли услышишь какой шум, то не шелохнись, но сиди тихонько на месте. Итак, он взял одну из свечей, и они отправились в другую комнату через дверцу в роде двери чулана; когда же он затворил за собою дверь, то я заметил оконце, сделанное из одного лишь широкого куска стекла, что смотрело в ту комнату, в которую они взошли. Меня тянуло подглядывать, однако я не смел пошевелиться ни за что на свете, и под конец, утомленный и изможденный удивительными событиями сей ночи, погрузился в крепкой сон; а прежде того до меня будто бы донесся визг, в роде кошачьего.
Так и началась странная моя судьба. Я отдыхал у Мирабилиса семь дней, и ежели какому читателю вздумается осведомиться, для чего я так поступил, я отвечу: во–первых, был я всего лишь бедным мальчишкою и увидал в зеркале свою мать; во–вторых, Учение Мирабилиса истинно, как я разъясню далее в сем сочиненьи; в–третьих, самым замечательным обстоятельством в Чумной год было то, что все его общество спасли от заразы его отправленья и пророчества; в–четвертых, все вышеизложенное вызывало во мне любопытство, а голод и жажда суть желанья, с коими ничто не сравнится по ярости и силе. Нынче я и рад был бы разучиться тому, чему научился, однако память моя мне сего не дозволяет.
Теперь войду в подробности: подобно пияному, Мирабилису случалось кружиться и плясать, оборачиваясь кругом по нескольку раз, под конец же он падал наземь, потрясенный, и несколько времени лежал, словно мертвый; меж тем собрание всячески заботилось о том, чтобы ни один комар, мушка или другое животное до него не прикасалось; после он, внезапно вскочивши, сообщал им сведения, относящиеся до истинного положения их дел. Порою, упавши наземь, он принимался шептать неразборчиво какому–то существу, которого было не видно и не слышно. После же оборачивался и говорил: дайте пить, скорее, что угодно. Несколько раз он, бывало, повертывал лицо к стене, неотрывно и жадно в оную вглядываясь, подавая оной знаки рукою, как будто бы вел беседу с неким существом; пот его прошибал такой, что проникал сквозь одежды и выступал на нем, словно роса, после же, поднявшись и оправившись от потрясенья, он желал выкурить трубку табаку. А в час пред сумерками он шептал мне, что тех, кого он избрал (как был избран я), должно очистить и освятить жертвою, и что в причастии нашем хлебу должно смешиваться с кровью младенца. Однако подобныя вещи не следует предавать бумаге, но изъяснять устною речью, что я, быть может, сделаю, когда мы наконец увидимся.