Оставим за скобками абсурдность композиции. Но какова изощренность унижения мужского достоинства! (Мне неизвестно, что творилось в женском отделении, об этом я никакой информации не имею, а врать и выдумывать не в моих правилах.) Классово разнородный, но равно измученный диареей контингент наверняка включал в себя людей духовно развитых, воспитанных, интеллектуальных. Отцы семейств и молодые бизнесмены, рационализаторы и те же прорабы, учителя и водители автобусов, продавцы, инженеры, моряки, священнослужители и даже гомосексуалисты – все они оказались беспомощны перед лицом загаженного нужника. Никто не мог оградить свое privacy. Никто не мог по-человечески осуществить простейший, но при этом интимнейший акт дефекации. Все: от укладчика кабеля, дворника и могильщика до скрипача и психотерапевта – были растоптаны системой, которая первейшую жизненную потребность превратила в мучительную и позорную пытку.
Конечно, далеко не все эти люди так прогрессивно трактовали свое положение. (Все же дает себя знать авторское (мое) прошлое крупного публициста демократического профиля.) И мало у кого возникали позитивные идеи. К тому же воля народонаселения больницы была подавлена идиотским (и от этого особенно несокрушимым) законом неизвестного происхождения, а именно находиться в заведении не меньше сорока дней, даже будучи совершенно здоровым, при сугубо отрицательном анализе на кишечную палочку дизентерийного генеза. То есть чувство обреченности владело массами. Иные впадали в депрессию и по нескольку дней бойкотировали так называемый «кабинет задумчивости». Большинство же снимало напряжение приветами с воли на веревочке. То есть вообще никакая идея еще близко этими массами не овладела, почему и не приходится говорить о ее материальной силе.
Пожалуй, один Толик как человек глубоко оппозиционный всему, находясь в активной переписке с прощенной Алисой и паразитом Кузей, высказывал кое-какие пассионарные соображения, но и то главным образом шутейного характера.
«Здорово, старичок, и ты, поганка, не кашляй! – писал Анатолий. – Праздновали вчера с товарищами пятидневку моего заточения. И еще ряда господ, а именно дяди Степы-пожарника, чеченского прапорщика Пети с отстреленным ухом (я зову его, сами понимаете, Пьер, он временно обижается) и теноришки одного, обдриставшегося прямо на концерте. Гуляли в честь результатов посевов: говно наше чистое, как слеза (все же гадюка ты, Алисия, как уже было сказано). То есть мы здоровы, чего и вам желаем, но гнить мне тут еще пять недель почти. Зачем – умом не понять. Хочу отсюда подорвать, но это вряд ли: охрана, как в Гуантанаме. Остается поднять какой-нибудь русский бунт, желательно бессмысленный и беспощадный, повязать всю эту сволочь во главе с гнидой-главврачом (нам с тобой, Кузя, не снилось, как люди могут квасить в рабочее время) и запереть в сортире, предварительно залив его говнищем. И выйти на площадь с суднами наперевес, распевая „Марсельезу“. Я, как особо одаренный вокалист (все музыкальные произведения Толик исполнял на мотив „Калина красная, калина вызрела“. – Примеч. авт.), поведу толпу засранцев. Если тенор Кукушкин останется жив в неравной борьбе, возьму его вторым голосом. Примите, и прочее… (хрен его знает, что это значит). Целую в лицо, ваш узник совести. P. S. Очень кстати звонила опять моя тетка Сима из Хайфы, спрашивала, не надумал ли я ехать. Удивлялась, чего я так ржу».
Пока сердечные друзья, стоя под окнами больницы, читали Чибисова ума холодные рассуждения, Петя по естественной кличке Безухий незаметно выглянул (не утратив десантного навыка) в коридор и просигналил: атас, мол, пацаны. Пацаны порскнули от окна и расселись-разлеглись на койках.
Главврач, громила с сизым лицом, мутными глазками и на удивление тонким голосом, как назло, носил фамилию Касторский (в чем меня могут упрекнуть люди с литературным вкусом, но тайная связь человеческого имени, фамилии и его же судьбы, будь он хоть трижды литературный персонаж, мало зависит от чьей-нибудь воли. Ошибка думать, что автор по своей прихоти нарекает героя, как родитель ребенка. О нет. Все эти мелочи заложены в генах произведения, которое где-то там уже, несомненно, написано, а нам только любезно надиктовывается, скобки закрываются).