— От кого? — задумался Дубов. — Ах да, от некоего Евлампия из Каменки. — Детектив украдкой глянул на хозяйку. Та при имени Евлампия чуть потемнела лицом, но тут же понимающе закивала. — Но даже все его восторженные речи — ничто перед тем, что я вижу воочию! — горячо продолжал Дубов. — И вот глядя на вас, в моем сознании родились эти скромные строки. — Василий порывисто выскочил из-за стола, театрально опустился на одно колено и с выражением, хотя и слегка путая слова, прочел стихотворение «Я помню чудное мгновенье».
— Очень мило, благодарю вас, — томно отвечала хозяйка, выслушав поэтическое послание. — Не хотите ли чаю? У меня самый лучший, из индийской лавки.
— Одну минуточку! — вскочил Дубов с колена. — Дорогая Миликтриса Никодимовна, в знак вашего признания моего скромного таланта прошу вас принять вот это! — Детектив извлек из кармана коробочку и вынул из нее золотой браслет, отделанный бриллиантами — это ювелирное изделие обошлось ему в десяток монет из «лягушачьей» шкатулки.
— Ах, ну что вы, Савватей Пахомыч, — сладко замурлыкала Миликтриса Никодимовна, — я никак не могу принять от вас столь дорогую вещь! — Дубов, однако, заметил, как сладострастно заблестели при этом ее масляные глазки.
— Умоляю вас! — с непритворным жаром начал уговаривать Василий, и Миликтриса Никодимовна сдалась:
— Ну хорошо-хорошо, так и быть, но только чтобы вас не обижать! — И браслет стремительно исчез в складках ее платья. — Прошу! — Хозяйка открыла еще одну дверь и провела гостя к себе в будуар, как окрестил для себя Василий вторую комнату, значительную часть коей занимала обширная кровать. Естественно, здесь никаких икон на стенах не было.
— Прошу! — повторила Миликтриса Никодимовна, недвусмысленно указывая на кровать, и сама первая принялась неспешно разоблачаться.
Василий медлил. «А как же Надя? — проносилось у него в голове. — Смогу ли я теперь честно глядеть ей в глаза? И потом, я прибыл в Новую Мангазею, чтобы вести важное расследование, а не крутить шуры-муры с местными гулящими девицами. Хотя, с другой стороны, именно эта жрица рыночной любви может меня вывести на отгадку тайны, ради которой я здесь нахожусь…»
— Ну что же вы, Савватей Пахомыч? — оторвал Василия от раздумий голос хозяйки. — Или вам помочь раздеться?
— Нет-нет, я сейчас! — С этими словами детектив решительно принялся стягивать сапоги.
С некоторым трепетом Серапионыч вошел в царские покои. Каким бы прожженным циником он ни слыл, но все-таки питал некоторое уважение к царствующим особам. Тем более, что ни одной такой особы живьем не видывал. До нынешнего дня, разумеется.
А посреди роскошного зала в большом кресле восседал пожилой мужчина с грузной фигурой, немного обрюзгшим лицом и печальными глазами. Это и был царь Дормидонт, хотя, честно говоря, кроме золотого посоха, ничто не указывало на его царственность. А на столе перед царем стоял витой графин, две чарки и надкушенное яблоко. Рядом в позе почтенного смирения склонился коренастый лысый вельможа небольшого роста.
— Что ж ты, князь, — ледяным тоном говорил Дормидонт, — против меня заговор, понимаешь, замышляешь?
— Да я, царь-батюшка, за тебя в огонь и в воду, — оправдывался князь. — Это все твои недруги, супостаты — они на меня напраслину возводят…
— Да? — с недоверием глянул царь на вельможу. — А с чего это бояре в Думе тебя на царство хотели заместо меня посадить?
— Да это все боярин Илюхин да боярин Андрей воду мутят, а я ни сном, ни духом…
— Ох, Длиннорукий, не верю я тебе, — устало покачал головой Дормидонт Петрович. — Ступай с глаз моих…
Серапионыч посторонился в дверях, и мимо него пронесся весь красный, как рак, князь Длиннорукий.
Убедившись, что грозный монарх ничем не отличается от простого смертного, Серапионыч негромко кашлянул. Дормидонт поднял взор от графина.
— А, эскулап! Проходи, присаживайся, — усмехнулся царь, — Садись, садись, я не кусаюсь. — С этими словами он разлил водку по рюмкам: — Тебя как бишь зовут?
— Владлен, — вежливо отвечал Серапионыч.
— Ну тогда за знакомство! — провозгласил царь и опрокинул рюмку в рот.
Серапионыч, стараясь не ударить лицом в грязь, так же лихо проглотил содержимое. И с удовольствием отметил про себя, что водка пошла, как говорится, мягко. Не то что химия всякая, из ацетона сварганенная.
— Мне ужо говорили, — неспеша начал царь, — что лекарь придет. Зачем мне лекарь, я что, при смерти, что ли? — И он пожал плечами. — Танюшка сильно просила, а я ей отказать не в чем не могу. Хотя и болезни в себе никоей не чую. Может, раньше я и болен был, а теперь, в таком случае, значится, уже помер. А зачем мертвецу, понимаешь, лекарь? — Царь спокойно посмотрел на Серапионыча, а Серапионыч молчал, ожидая продолжения. — Я, когда молод был, вот тогда в хорошем лекаре и нуждался. Чтобы он мне мозги вправил. — Тут царь захохотал так, что у Серапионыча по спине мурашки поползли. — Я же, дурень, верил, что можно добро делать безнаказанно. И даже более того, я думал, что и люди-то зло творят по глупости, по неразумению. Это уж гораздо позже я понял, что это и есть природная сущность человека: зависть да глупость. А зло — уж как урожай с этих семян. А ну-ка налей, эскулап, а то в горле чевой-то пересохло. Ну, будь! Так о чем это я бишь. Ах да, о заблуждениях своих. Верил я тогда, боярин Владлен, в то, что ежели править людьми по-доброму, так и они добрей станут. Ан нет, и воровать пошли пуще прежнего, а потом и вовсе в глаза мне смеяться стали: мол, дурак ты, царь, и размазня. Осерчал я тогда, да и повесил нескольких говорунов на городских вратах. И что ж ты думаешь? Взбунтовались? Ан нет, возрадовались! Вот, мол, какой наш Государь хороший, и строгий, и мудрый, ну совсем как его грозный пращур, царь Степан. — Дормидонт тяжело вздохнул. — Веришь, не веришь, эскулап, а я тогда заперся ото всех в своих покоях и напился впервые до чертиков и плакал пьяными слезами и клял свою участь. И противны они мне были с их рабской угодливостью, с их трусостью и мелочной завистью. И больше всего я сам себе противен был — ведь строить власть свою на крови я не хотел. Видит Бог, не хотел. Но выбора мне не оставили. Не оставили. Да. А ну-ка налей, эскулап, еще по чарке.
Серапионыч налил, и они с царем молча выпили. Царь долго пристально смотрел в глаза Серапионычу. Потом отвернулся, закашлялся.
— Знаешь, боярин Владлен, сколько я книжек в молодости прочел? — глухо продолжил царь. — Умных книжек, добрых. О достоинстве человека. О любви к Богу и ближнему. Об уважении к мудрости. О почитании прекрасного. — На минуту царь умолк и внезапно так грохнул об пол своим посохом, что графин на столе подпрыгнул. — Ложь это все! Ложь! Люди в сущности своей подлы и завистливы!
— Нет, — спокойно ответил Серапионыч, и царь с удивлением поднял на него налитые злостью глаза. Серапионыч же поправил пенсне на носу. — Нет, я так не думаю.
Царь поиграл с минуту желваками и грозно повелел:
— Наливай!
Серапионыч снова налил водки. Снова выпили. И царь уставился в доктора своим буравящим взглядом. Но Серапионыч, кажется, даже не обращал на это внимания.
— Люди разные, очень разные, — неспеша заговорил он, — но не злы они от природы своей. Я, по крайней мере, так думаю. А трусость и зависть процветают там, где их насаждают законами писаными и неписаными.
— Так я ж и хотел сии законы исправить, — вскричал Дормидонт, — чтобы жить по совести и взаимному уважению! А из этого только свинство одно вышло!
— Так для этого же, батенька, время надо, — терпеливо отвечал Серапионыч.
— Сколько? — грозно выкрикнул царь и снова грохнул в пол посохом. — Год? Два? Десять?
— Я думаю, столетия, — спокойно отвечал доктор.
Царь вяло махнул рукой и в одночасье весь как-то ссутулился:
— Налей, эскулап, по последней, да пойду я в опочивальню.
Серапионыч налил. Выпили.
— Все это слова, слова, — вздохнул царь. Он медленно поднялся с кресла и, тяжело опираясь на посох, пошел к дверям. Возле дверей он остановился: — А ты, боярин Владлен, понимаешь, еще заходи. — Дормидонт покинул залу, не закрыв за собою дверей. По коридору разносилось шарканье ног, покашливание и бормотание: