Перед дверью сторожевого помещения ступеньки в крапиве. Тяжело входили туда. Пока не вызвали, Павел сам вошел. Дежурный сидел за столом у огородки с пер илом.
Вышел из соседней комнаты начальник с бумагами.
Дверь открыта, а за дверью, в окне, синело небо пасхальным яичком.
- Зачем сюда! - крикнул дежурный Ловягину.
- Вон там,- показал Павел на щель в приоткрытой двери на двор,- один доску в заборе расшатал.
Дежурный выскочил в проход.
- Какой?
- Вон тот.
Павел сбил дежурного, махнул через огородку прямо в соседнюю комнату. Схватил со спинки стула висевший ремень с оружием. Выскочил в окно и сразу за сарай.
Перегоняли пули его, а остановить не могли.
Он еще должен найти бриллиантовый пояс и дослушать в ревучих рожках дядюшкину песню трактирную.
По олешникам, оскобленным повозками, прошел краем хутора, поглядел на избу детства, что вновь, как васильками во ржи, поманила окошками. Завернул круто от другой избы, где под полом сидел.
С обрыва вдруг открылось болото в сумрачной неподвижности, с края разливалось озером. Под ним червонно-желтые деревья, могучие в просторе земном и небесном. Черная гарь яверя, отдаленное смятение тревожно озаренных лесов. Хмурая яркость осени в забытой миром глуши. Почти невероятное, страшное, как всплеск лесного пожара в глубине болот, зияло огнище.
ГЛАВА III
По гребню насыпи, как в горниле, раскалывались куски огня, расширялись, взлетали и колыхались. Вздыбливались вагоны стадом. Нарастал, достигал предела скрежет и стон, грохот раздираемого железа. Земля содрогалась, как бы из недр тупо стучало, ныло. Оторванные платформы поднимались и валились под откос, тряслись, погружаясь в землю.
По лицу Фени метались всполохи: "Боже, боже, страшно-то!"
- Скорей, сюда! - позвал Новосельцев.
Она бежала за ним.
- Не могу больше, Ваня.
Повалилась. Загребала руками траву и лизала росу.
Новосельцев под кустом привстал на колено. Огляделся.
В дальних уголках ночи леса крышами, костром Ельня, и кто-то темный все ходит перед костром, тенью вздымается до самого неба, постоит и скроется. На откосе и во рву снопами горит.
- У нас другой жизни нет, пока война. Вот только так - супротив. Пошли.
Она поднялась и пошла в распахнутой стеганке и в сбившемся платке, будто тянула соху, изнемогала, а кто-то погонял: "Иди, иди, не падай. А упадешь..."
- А как поймают, Ваня?
- А ты уходи. Ночки две переждем. И еще. Живей, живей. Искать начнут. В лесок пока. Тихо,- он остановил ее, к чему-то прислушиваясь.
Прижались к земле.
По дороге проехали немецкие мотоциклисты. Мимо, кажется. Нет, остановились, быстро и четко, с интервалами друг от друга. Вот и отрезали лесок-то. И назад нельзя.
- Слушай,- зашептал Новосельцев.- Я чуток в сторону. Как зашумлю, ты здесь одним махом через дорогу. Разминемся или еще что - выходи на наше место.
Обождешь. Не приду - к нашим уходи. Ну;- он сдавил ее руку в траве, еще крепче сжал, словно оставлял ей всю свою силу.
Через минуту темноту порвал пламенем автомат Новосельцева. Феня переползла дорогу.
Возле леса остановилась. Когда бежала ископанным полем, слышала редкие ответные выстрелы Новосельцева где-то сбоку. Теперь стреляли лишь немцы и близко, и далеко, и еще дальше брехали собаки.
В глубине леса бугор с ходами давно брошенных барсучьих нор, заросших ельником. Тут велел ждать Новосельцев.
Она сбросила платок и стеганку. Вымыла лицо мокрой мятой. Легла под куст. Отнывало усталостью тело.
Казалось, прошло несколько минут, как Новосельцев попрощался с ней. Неподвижна посеребренная туманность в небе, как воспоминание. А о чем? О чем? Не о том ли, о чем, вспоминая, жалеем и все не знаем, как жить. Не угадаешь, а подскажет прожитое - уж и ягодки прошли. Неверная, обрывистая стежка, речка по камням бежит. Да брода нет с обрыва. Нет, да теперь и с обрыва на камни кинешься. Страшнее смерти погоня.
Звезды давно мерцали. Не идет Иван Новосельцев.
А как совсем пропал?
Слезы горькие, горючие, хоть какие, не помогут.
Под кустом холодно, сиротливо без дома. Потеплее повязалась платком.
"Натворили с тобой, Ваня, делов",- задумалась в неуловимом, подальше, куда война не заходит, а все бережок заветный, как парное молоко, теплится поутру.
Ничего не проходит, не выйдет из памяти на долгом или коротком ее веку.
Не короталась ночь, тянулась, шумела порывами ветра, затихала. Вершинами застилало звезды.
Гроза или войны гул? Затряслось, вспыхнуло в небе.
Искореженные вагоны с оборванным железом, сгоревшие, громоздились под откосом. Паровоз впахался в землю, чудовищной силой шпалы разломал и вдавил.
Обугленные кости смрадили в дотлевавшем бурьяне.
Примятая, отяжеленная росою трава оставила следтропу от места сверженного под откос эшелона, на рассвете тенилась по матовому полю.
Этот-то след еще до солнца и застали немцы. Постояли и у места, где полосой полегли мятлики. Определили: взрывали эшелон двое-мужчина и женщина.
Началась ловля.
В тот же день Дитц, по новой своей службе секретной, с мотоциклистами завернул на горку островком сосновым.
Находилась горка далеко от места взорванного эшелона. Но версты обманут неопытного, знающий поймет, что одной ночи хватит, чтоб оказаться в этих местах.
Да и судьба кое-что определяла: замеченное Павлом Ловягиным из подпола в избе Фени было уже не мелочью в его донесении, становилось в ряд. Дитц видел последствия. Нужно было и подтверждение в расчетах на дальнейшее.
Он не называл это удачей. Называл это неизбежностью.
Все, что началось, еще и сопутствовало его тайным расчетам.
Дитц чуть раньше заприметил одну избу: приглядывался к ней не случайно.
Под горкой поле, а дальше дорога и лесок в изумрудно-зеленых кочках под березовыми стволами. Небольшая деревенька в тени.
Дитц, одетый в ватник, в картузе, подошел к дворам совсем близко, не показывался, залег под ольхой. По краю леса укрыл наблюдателей.
Деревенька как на духу.
В бинокль он оглядел дворы, заросшие и постаревшие и уже голодные: скотину обглодали отступавшие русские, а кур перестреляли немцы, псы рычащей сворой догрызли кости.
Один двор будто не просыпался.
На том краю изба, давно брошенная. Расселилась крапива по унавоженной земле - была в рост человеческий; неудержимый по запустению чертополох прорубался к заколоченным окнам.
Дитц заметил там псов. Бродили, чего-то терпеливо ждали.
Третий день скрывался Желавин в прелом омете рядом с безлюдной избой. Леса боялся: там и окруженцы шли, и немцы не дремали, хотел и приглядеться, что и как в плененной Европой сторонке. Видел, сторонилось русское, не приживалось, и порядка не было - ловля и охота на людей. Гнали по дороге солдат измученных, баб молодых. Все без жалости.
Караулил Астафий и свое: не знал, как быть с фляжкой, в которой хранились бриллианты малаховские. Вырыл из-под волчьей ягоды. Перепрятал в спешке. Да хорошо ли?
Ночью походил Желавнн возле дворов. Чем бы поживиться искал. Крепко закрывались хозяйки. К одной избе не подошел. Дарья Малахова в ней жила. Лишь поглядел н скрылся. Веревку с плетня снял. В зарослях петлю растянул. Пес попался. Навалился Желавин, перерезал заскулившую глотку ножом, освежевал и разделал добычу. На рассвете в яме лесного пожарища запек.
Чуяли псы дух мясной. Одного уже, с черным ухом, и привадил костью: лежал ближе, не подпускал остальных, грязный, худой, с проваленными боками, охранял нового хозяина.
Желавин лежал, зарывшись в омет. Грело прелью, а сверху холодом обдавало.