"Жалею ее",-сказал я.
Но он словно и забыл про тот разговор. Себе улыбнулся.
"Меня тут никто не знает,-сказал.-Хорошо-то и грустно. Женщины красивые проходят".
"Так увлекись",- говорю.
"Чутьем оглянется. Пошел бы с ней вон в ту гору,- показал на мостовую у каменной стены.- Под липой в глаза бы глядел. Какие они? Цвет меняется от неба и облаков, от платка, от листвы и живой души, все понимающей. Меняется и является в разном бесконечно, пока не остановится, вникнет душой в твою душу. Тогда в царстве ты с ней, в Сахаре ночной, в красоте, какой нет или есть, раз зовет, была или будет, в свободе".
Проходили мимо, шли в гору, в гору одиноко. Постоят и прощаются, будто на колени падают перед концом за горою, а назад не оглянешься. Черная заря за горой.
На колено мне тряпичный комочек положил.
"Вот, поживешь, узнаешь".
Стал распутывать комочек-то. Распутал... перстень!
Гляжу, а человека-то нет, скрылся.
Перстень что и крест чужой-чужая судьба. А какая? Может, самая распрекрасная, а может, больничная койка унылая, рвань и пьянь презренная? Зарыл у крыльца перстенек-то. Да поглубже. Еще и камнем завалил. Ничего сперва: жил, как и поживал. А потом на камень - пет да и погляжу. Не сдвинул ли кто ночью?
Сна не стало. Камнем этим голова тяжелая. Был свет, а теперь щелочка. Гляжу, гляжу, и трава и люди, а будто незнакомое. Кажется, и перстня-то уж нет, украли. Ночью отрывал. Сердце оборвется: коробочкито нет. Нет, здесь, гуталинная. А в ней тряпочка, а в тряпочке... Будто не так и сверкает. Отсырел, что ли?
В дом занес. Чую, стук-стук что-то в крышу. "Нет, думаю, отнесу-ка я его, продам".
Пришел к одному ювелиру. Посмотрел тот и говорит: "Иди, милый".
Я к другому. И тот спровадил.
Я к третьему. Старичок ветхий. Лупу такую, вроде бы как моноклик, на глаз себе. Скрючился над перстнем, замер. "Фальшивый", говорит.
"Как же это так, фальшивый?"- очнулся я, горько воскликнул.
"Не о том тужи, что фальшивый,-ответил он мне,- а что обманули тебя. Вижу, как опустел ты".
"Как же быть?"
"Иди. И настоящие отдают за то, что без них даром дается".
Сел я на бульваре на ту скамейку. Женщины проходили мимо. Молодые, в мае своем, радостные, а холодноватые, еще в обещаниях и уже прошедшие холодок, с виду спокойные, грустные и жгучие полднем осени, и туда, мимо каменной стены, за гору, склонясь.
Одна как-то незаметно прошла. В лицо не видел. Глянул вслед. В простом платочке. Не майская, не покосная, не осенняя.
Пошел я за ней. Перстенек-то ей отдам, думаю. Жаль бросать. Оглянулась она. Сама дороже сокровищ, а я с перстеньком, да еще фальшивым, и сам с пустой душою.
Рыжее, сгоревшее солнце лесное освещало Желавина, гнело духотой.
- Очень любопытно,- сказал Дитц.- А если кое-что уточнить? Из интереса. Расшифровать?
- Тут душа. Ее не расшифруешь. Правду души сказал. Все из распыленного. Да вот, как шаль через перстенек. Что есть, не признаю, за жизнь не считаю, как грязь презираю, но живу.
Дитц подержал перстень. Посмотрел. Граненное искусно, уже стертое стеклышко держалось в тычинках золотистых на кольце из какого-то сплава. Положил перстень на стол. Желавин взял, надел на палец и завязал грязным бинтом.
- Зачем мне правда твоей души? Жизнь в том, что есть. От этого не уйдешь,- сказал Дитц.
- В душу, в душу можно.
Желавина отвели в подвал. Сверху, в пазах люка, тяжелым железом рубанула плита.
Он лет на каменный пол.
"Чего-то повело?"- подумал о своей лодочке, без руля и без ветрил нырявшей по бурному озеру и уже тонувшей, протекавшей; одной рукой воду вычерпывал, другой дыры затыкал. К берегу не прибивало.
феня все еще ждала Новосельцева в елочках. Зной и тоска затопили ее. Промаялась весь день. Кажется, заснула и чуть не всполохнулась бежать, когда увидела немцев. Они прошли рядом в пятнастых халатах - тенями мглили по солнечным бликам.
Новосельцев, может, никогда и не придет сюда. Что с ним, где он?
Она вытащила из-под куста пистолет. Вдруг поймают с оружием? Положила назад, под кочку. Туда бы самой.
"Уходить надо отсюда",- подсказало, что немцы прошлись здесь не зря.
Сбежала в лощинку, за таволгами припала к земле.
Подкралась к лесу и баклужником, осокой, яверями напетляла две версты. Слева на проселке показалась утененная лесом деревенька. Бывала здесь. Тихо. Людей будто и нет. Поманили знакомые запахи дворов, запряневшего душицей сена лесного.
Крайний двор Дарушки Малаховой.
Зашла с задов, кустами - через калитку, затворенную на сучок. В избе, как бывало дома, села устало на лавку у двери.
В углу большая икона глядела из своего огнистого окошка задумчиво. Накрытый скатертью стол, самовар, главленный фарфоровым чайником на конфорке. Слева занавески: там кровать. По той же стороне печь беленая, простенок темный с лавками. Ведра стояли, горлачи.
Все как дома. Только дверь с другой стороны. А здесь окно в огород с молодой, присевшей под тяжестью плодов яблонькой. Еще бродили соки, киноварью красили кожицу.
Хозяйка в старой белой со смородиновыми ягодками кофте и в платке сморкавшемся растирала над решетом собранные в потоптанном поле колосья. Взглянула на гостью. Косячок волос золотился из-под платка.
Глаза опущены. Раскрылись синевой.
- Замаялась, тетя.
Дарья вышла в сени. Прислушалась, Закрыла дверь на засов, вернулась в избу.
- Одна?
- С кем же еще?
- Митя намедни ввалился. Из-под Починка погромленные бегли. Насилу-то его подняла. Где он теперь?- спросила про Митю.
- Не знаю.
- Место проклятое. Как ночь, так гости разные из леса. Мужику-то еще ладно. А бабе удавиться легше.
Утром на том краю схватили кого-то. Мешком накрыли и повезли. Крушение, говорят, на железной дороге. Зайдут какие, спрашивать станут, скажешь, про муженька, мол, прослышала, будто он раненный у меня. Вот и собралась по этой лихоманке. Провались все, залейся морем. И не жаль.
Феня сняла платок, содрала репьи: "Пропала я, Ваня, пропала",- и снова повязалась.
- Мне, тетя, Митенькой обманывать нечего. Чего здесь, мое дело. К кому зашла, к тому и зашла. Отчитываться не собираюсь.
- Бабе отчет один. Банда какая-то. Сидят уж у леса.
Темна ждут. Как еще прошла-то. А так не уйдешь. Да погоди пока.
На стене рябиной узор заката волнился.
"Пропала я, пропала".
- У меня тут яма в хлеву под настилом,- сказала Дарья.
Феня поднялась.
- Проводи, тетя. Спать я хочу. Замаялась.
- Погоди. А как видели тебя и придут, спрашивать станут, куда ты, милка, делась? Мне что же, на яму показывать? А потом перед людьми бельмами хлопать:
девку продала. В хате ложись. С дороги замаялась. А с какой придумывай.
Неподалеку от дороги, возле которой, по кустам, дремали патрульные мотоциклисты, в землянке с засыревшим осиновым горем, на соломе у стены, лежал Павел Ловягин.
Час назад немцы задержали его в овраге.
Дверь в землянку открылась. Дохнуло луговой влагой. Вошел Дитц.
Ловягин с трудом приподнялся. Спекшаяся глина на его лице раскололась трещинами, затряслась.
- Лейтенант!
Когда сели в машину и тронулись, Дитц сказал:
- Потом я дам вам отдохнуть несколько дней. А сейчас дело.
Мотоцикл остановился неподалеку от деревни.
Павел вышел из коляски. Дитц проводил его к краю леса, мимо затаившихся в зарослях засад.
- Вот изба,- показал Дитц на избу Дарьи Малаховой.- Туда зашла женщина. Посмотрите. Не та ли с хутора? И решайте. Нам надо проследить, с кем она связана. Хозяйка избы Дарья Малахова.
Дитц стоял чуть сбоку, пристально наблюдал за Павлом.
-Дарья Малахова?-переспросил Павел.-Опп имели трактир в Москве. Мальчишкой я бывал у них.
- Не случайность, лейтенант. Пока молчите. И будьте внимательны. Я жду вас здесь.