Выбрать главу

Я уже собирался спуститься, чтобы через лесную дорогу вернуться в деревню.

Странное движение привлекло мое внимание. Стадо словно бы ожило, расширяясь кругами, приближаясь к пастуху на берегу. Он стал бегать, отгоняя свиней от реки, взмахивая своей косой, но они только взвизгивали и шарахались в стороны. Эта беготня нарастала, и вдруг одна из свиней бросилась с берега в воду, за ней еще одна, а потом и несколько сразу. Вода в этом месте была мелкая, и скоро все свиньи стояли в речке по самые спины, чавкая водой – я слышал эти близкие звуки.

Потом они выбрались на противоположный берег и разбрелись по лугу вдоль всей нашей улицы. Целый день их старались перегнать по мосту к свинарнику. Но запомнился в деревне тот день именно тем, как свиньи бросились в реку.

До сих пор меня пугает в этом мире беспричинность.

4

Так долго и безуспешно я старался представить Гаврилиху, что память уже сама по себе, без моих усилий, соткала тот фон, на котором она должна появиться. Несправедливо время, не замечающее пустоту человеческого одиночества. Я не знаю о Гаврилихе почти ничего, но это лишь усиливает мое желание вспомнить ее в благодарность за главное открытие детства: жизнь больше человека. Конечно, я тогда не определил свое открытие такими словами, а только почувствовал его.

Иногда, где-нибудь в электричках или в вагонах метро, я взглядываю на лица людей, разгадывая их жизни, и даже не думаю о том, что первой в этом ряду была моя соседка бабка Гаврилиха.

Она была почти неотличима от окружающих предметов и становилась все незаметнее. Исчезала. Словно растворялась на фоне своего дома, забора, сада. Целыми днями она сидела на лавочке.

А мы, дети, в это время любили пробраться в ее сад, думая, что она нас не слышит. Старые и огромные вишни росли рядом с забором, над лавочкой, на которой сидела Гаврилиха. Перебираясь с одного дерева на другое, я становился на забор и заглядывал вниз. И видел счастливое лицо Гаврилихи. Она знала о нас, слышала наше шуршание и поэтому радовалась. Она угощала нас из бесконечной жизни, в которой растворялась.

5

В детстве я любил стариков. Они смотрели на меня с таким ожиданием моей будущей жизни, что впору было спросить: а что там? Мне казалось, они все знают про меня. Сейчас я догнал этих стариков в таком же отношении к детям как к обещанию. Обещание всегда сначала правда. Но в детстве я этого еще не знал, а просто радовался тем взглядам. Их пристальность была понятна: старикам ведь нужно время, чтобы вглядеться. А я словно помогал им – подбирался, как в школе перед выходом к доске, старался быть лучше. Как еще описать мое предстояние перед ними? И как сказать о том чувстве, в которое никто не поверит, но оно было, и его можно назвать только простыми словами: мне было жалко, что они скоро умрут. Даже я, маленький, боялся смерти, но мне еще жить долго, а им – нет. Как они не боятся? Ведь их страх должен быть больше моего в тысячу раз.

Нет, не получается у меня описать тот встречный взгляд детства и старости. Из моей кажущейся середины жизни его нельзя почувствовать, как нельзя увидеть под водой трос на месте паромной переправы, когда-то связывавший размытые берега и теперь лежащий на дне.

На помощь мне приходит воспоминание о самом старом старике в моей жизни.

Дед Гытал приходил к нам редко, как странник. Его и называли странником, хотя он никуда не выходил за пределы деревни и даже на улице появлялся нечасто, но это не мешает мне сейчас представлять его как самое живое пятно на ней. Странный, думал я, считая, что странник – от этого слова. Так хочется вспомнить восторг от вида той сказочной для детского взгляда фигуры, и я вглядываюсь в прошлое с волнением виолончелиста, слушающего свое исполнение в записи, не понимающего, что же такое новое появилось в знакомых звуках, повторяющих погоню за ускользающим чувством. Память всегда сродни музыке, узнаваемой, но уже другой, звучащей, как будто добавилась к ней жалоба на несправедливое до этого молчание. Так и он, этот старик, ставший сейчас немного другим, отзывается на мое долгое ожидание. Я и тогда ждал его подолгу в перерывах между его появлениями.

Необычность жизни, главная жажда детства, восполнялась дедом Гыталом. Он заменял мне иллюстрации в моих первых книжках. Старик-лесовик, рыбак с золотой рыбкой, волшебники – все были с его лицом, со слезящимися глазами, которые он вытирал, словно умывался. Сказочному впечатлению помогали даже разговоры родителей, из которых я узнавал, что когда-то он был кузнецом в нашей деревне и вот доживает свой век в маленьком доме возле старого сарая, бывшего когда-то кузницей. В этом «доживает свой век» и была сказочная бесконечность.