Но всё ведь написано. Не усомнишься.
«Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошёл… Ты, как наводнением, уносишь их, они – как сон, как трава, которая утром вырастает, цветёт и зеленеет, вечером подсекается и засыхает… Дней лет наших семьдесят, а при большей крепости восемьдесят лет, и самая лучшая пора их – труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим. Кто знает силу гнева Твоего и ярость Твою по мере страха Твоего? Научи нас счислять дни наши, чтобы приобресть сердце мудрое».
(Псалтырь, псалом 89)
Как ни прекрасны были дни Рождества, как ни торжественны звёздные ночи, ни зелены хвойные ветви, украшенные шарами, гирляндами и бусами, ни безумно, почти истерически веселы именины и журфиксы в богатых и в очень богатых московских домах, но и им наступил конец. Январь был холодным, жестоким. Даже в том, как он сверкал и как переливались его хрустали, облепившие окна, карнизы, лавочки в скверах, заборы уютного Замоскворечья, не было покоя. Не было тишины. Все ждали чего-то: и люди, и птицы. А птиц было множество, как никогда. Старожилы крутили головами, удивлялись, откуда их столько: одно вороньё. И каркают, каркают, как проклинают. Ходила по рукам прекрасно, на тонкой бумаге, со множеством картинок, изданная книга анонимного автора: «Волшебство и магия. Объяснение таинственных фокусов, физических, химических, оптических, карточных опытов и из области спиритизма и гипнотизма». На спиритических сеансах часто вызывали Распутина, и он приходил, никогда не отказывал. Частенько был пьян, непристойно ругался. А поскольку никто из живущих в этом городе людей не представлял себе, как именно выглядит конец света, то и в голову никому не приходило, что именно в эти недели, через которые проползала зима, волоча на своём сверкающем хребте ломкую и крикливую жизнь, свершался конец всего белого света.
Таня Лотосова не видела Александра Сергеевича и не знала, что с ним. Когда она думала о нём, с ней происходило то, что происходит с человеком, у которого резко поднимается температура: сухой сильный жар во всём теле и дикий стук сердца, не только в груди, а везде, даже в пальцах. Гуляя за руку с сыном, закутанным в беличью шубку и сверху обвязанным тёплым пуховым платком (стояли морозы!), она боялась, что Александр Сергеевич вдруг может выйти из какого-нибудь дома ей навстречу, или догнать её в заснеженной аллее сквера, или окликнуть, когда она, опустившись перед Илюшей на корточки, поправляет на нём платок и шапку.
Если бы хоть кто-то, хотя бы один человек на земле, знал, как он ей нужен! Хотя бы увидеть его! Но нельзя. Эта ночь, когда она, глядя прямо в небо, с содроганием выбрасывающее из черноты короткие и ветвистые вспышки молний, умолила Господа не отнимать у неё ребёнка, стояла в душе, словно крест на дороге. Нельзя идти дальше, не перекрестившись.
Сестра Дина совсем отдалилась от неё, и это тоже причиняло боль. Боли было слишком много, хотелось зарыться куда-нибудь, спрятаться. Куда? Только в тёплые кудри Илюши. Спаси, моё счастье, спаси свою маму.
– Мужа ей надо, – шептала няня, и мелкие слезы катились по её морщинистым щекам. – Куда же одной-то?
А Дина при этом цвела, расцветала. Когда, вернувшись, например, с катка, снимая перед зеркалом тёплые ботинки и стряхивая снег с волос и жакетки, она смотрела на себя в зеркало, глаза её приобретали особенно гордое и слегка презрительное выражение. Все мужчины на катке, начиная с отцов семейств, катавшихся для моциону, и кончая потными, радостными гимназистами, замечали её и, заметив, начинали вести себя странно: то падали, то спотыкались, то глупо краснели, то обгоняли её с одною-единственной целью: быстрей обернуться, увидеть лицо. И падали многие, и спотыкались. А дома всё было тоскливо, тревожно. Все, кроме Илюши, вызывали досаду, удерживая которую Дина быстро опускала глаза, чтобы не взорваться. С матерью она почти не разговаривала, а когда та сказала, что не одобряет её желания поступить на сцену, легко заявила, что съедет с квартиры и будет снимать себе комнату. Мама промолчала.
Два года назад актриса Малого театра Одетта Алексеевна Матвеева открыла драматическую школу, которая занимала этаж большого дома Фабрициуса на Арбатской площади. В школу приглашались молодые люди от восемнадцати до двадцати восьми лет. Дина Зандер была принята.
Одетта Алексеевна отнеслась к её сценическому дарованию весьма сдержанно.