Выбрать главу

Не он один, конечно, смотрел на это — когда Кили словно очнулся, в вагоне кричали. Кричали женщины — но если раньше они кричали от негодования, то теперь они вопили от ужаса. Кого-то уже тащили в коридор, кому-то ощупывали макушку, кто-то вопил «мама, я об полку ударился, мама, не надо, мама!». Кили тогда забился в самый дальний угол их с мамой полки, а мама закрыла его собой, обняла, и так, обнявшись, они сидели, кажется, бесконечно…

Потом поезд еще несколько дней тащился по снежной равнине, останавливаясь на каждом пустом перегоне — и вокруг торчали из-под снега такие же палки. Длинные, почти в руку, с утолщениями на концах.

Их поезд был не первым.

Отнюдь не первым.

Но когда тебе девять лет, ты мало задаешься подобными вопросами.

* * *

Человеческая часть города осталась позади, сейчас Кили брел по той части, в которой прожил всю сознательную жизнь — в этой части жили и чистокровные, и такие, как он сам. Люди тоже тут встречались, но мало. В основном они приезжали сюда либо по делам, либо по работе. Или для развлечений, весьма специфических, в человеческой части города недоступных.

Холодно, думал Кили, бредя по улице. Холодно, холодно, холодно. Наконец, не выдержав, он приметил, что в одном из бараков, больших, общих, приоткрыта дверь. Эх, была, ни была! Озираясь, Кили добрел до барака, и проскользнул внутрь. Там, о чудо, тоже никого не было, зато в обшарпанном подъезде обнаружилась горячая батарея, когда-то покрашенная в зеленый цвет, облупившаяся и грязная — Кили тут же прижал к ней иззябшие ладони и долго стоял, наслаждаясь теплом, растекавшимся по телу. Слегка отогревшись, он пошарил за батареей, и нашел то, что рассчитывал найти: забычкованную сигарету. Спички, конечно, у него имелись свои. Закурил, и даже зажмурился от удовольствия. Сигарета была свежая, не лежалая, дым пах приятно… жалко только, что совсем короткая сигарета, но ничего, лучше так, чем никак. Тем более что курение притупляет чувство голода, да и тошнит поменьше, если покуришь. Кили стоял, прижавшись спиной к теплой батарее, и вспоминал — всё равно делать ему было совершенно нечего.

…Когда их с мамой привезли сюда, в Дно, их отправили тоже в барак — впрочем, за всю свою последующую жизнь Кили видел либо бараки, либо прислужьи каморки, типа той, в которой прожил последние два года. Тот барак, в который они тогда попали, был поделен на комнаты, по двадцать душ в каждой, и в нем было относительно тепло. Именно что относительно — печки стояли через комнату, и в комнате, где оказался Кили с матерью, печки не было. Двери постоянно держали открытыми, а если кто закрывал, доходило и до драк, потому что если дверь закрыть, то замерзнут все.

Первый месяц им запрещалось выходить на улицу, и месяц этот запомнился Кили, как месяц страха и томительного ожидания — что же дальше? Он маялся, другие маялись… только мама не маялась. Мама вязала. Как она сумела прихватить из дома несколько мотков красной шерсти, Кили так и не понял, но мама сидела, и вязала — когда у нее не было работы по бараку или по кухне.

Она вязала шарфы, один, большой, связала для Кили, другой, поменьше, для себя.

— А зачем такой длинный, мам? — удивился тогда Кили.

— Затем, что ты вырастешь, и будет в самый раз, — заверила мама. — Вот, смотри. Видишь? Собачки и кошки. Пришлось мою шапку чуть-чуть распустить…

Собачками мама называла вышивку, которая в семьях, подобных их семье, была очень распространенной в те годы. Два стежка вперед, два назад и чуть вверх — острая собачья мордочка. И два стежка покороче — ушки. Вот и вся собачка. Еще мама вышивала кошек — ромбик из четырех стежков, и ушки — тоже четыре коротких стежка. Так она и вышила шарф: кошка, собачка, кошка, собачка. Красный шарф с белой каемкой из стилизованных мордочек, которые за мордочки может принять только тот, кто знает, что это мордочки.

Потом, наконец, их выпустили, и даже дали жилье.

Кили с мамой достался угол в комнате, еще худшей, чем в бараке. Комната оказалась ледяной по зимам, и сырой летом. А у мамы оказались слишком слабые легкие.