Позже, в тот же день, он оказался на скалистом крутом уступе, окаймленном пустошью, на которой густые клубки высокой, по пояс, азалии и кусты лавра и мирта росли прямо на голом камне. Тропа терялась на этой пустоши, как будто путешественники имели привычку останавливаться здесь, чтобы полюбоваться видом. Затем дорога снова входила в лес через заросли азалии на расстоянии не более сорока футов от того места, куда Инман вышел.
Солнце заходило, и он решил, что снова сделает привал, но без огня и воды. На площадке почти у самого края откоса он собрал вместе то немногое, что там росло, чтобы сделать место для сна помягче. Он съел лепешку и разложил одеяла, пожелав, чтобы на небе была луна побольше и освещала раскинувшуюся перед ним панораму.
Инман проснулся, как только забрезжил рассвет, от звука чьих-то шагов по пустоши. Он сел, взвел курок «ламета» и направил револьвер в сторону, откуда исходил звук. Через минуту в двадцати футах от того места, где сидел Инман, сквозь листву высунула голову черная медведица. Она стояла, вытянув шею и подняв вверх желто-коричневую морду, принюхивалась и моргала маленькими глазками.
Ей не нравилось то, что она унюхала. Она двинулась, шаркая, вперед и заворчала. Ее единственный детеныш, размером не больше головы человека, вскарабкался вверх по стволу молодой пихты, стоявшей за медведицей. Инман знал, что она могла ощущать его запах, но не видела его в мерцающем свете утра. Медведица стояла так близко, что даже он, со слабым человеческим обонянием, мог чувствовать ее запах. От нее пахло мокрой собакой и еще чем-то более сильным.
Медведица дважды выдохнула воздух через нос и пасть и осторожно ступила вперед. Инман, отойдя немного в сторону, остановился, и медведица насторожила уши. Она заморгала, вытянула шею вперед, понюхала воздух и сделала еще один шаг.
Инман положил револьвер на свою постель, потому что дал себе клятву не убивать ни одного медведя, хотя в юности он убил и съел много медведей и сознавал, что ему все еще нравится вкус медвежьего жира. Это решение пришло после нескольких снов, которые он видел в течение недели, проведенной в грязных окопах Питерсберга. В первых снах он видел себя человеком. Он был болен, пил тонизирующий чай из листьев медвежьей ягоды и постепенно стал превращаться в черного медведя. В течение нескольких ночей, когда эти видения посещали его, Инману снилось, что он бродит в одиночку по зеленым горам на четырех лапах, избегая остальных медведей и других зверей. Он рыл землю, выкапывая бледных личинок, и забирался на деревья, где были улья лесных пчел, за медом, ел чернику и чувствовал себя счастливым и сильным. Такой образ жизни, он считал, мог быть уроком, как обрести мир и залечить раны, нанесенные войной, настолько, чтобы они превратились в белые шрамы.
Однако в последнем сне после долгой погони его убили охотники. Его привязали к ветке дерева веревкой за шею и содрали кожу, и он наблюдал за этим как будто сверху. Его окровавленное тело было действительно медвежьим после свежевания, но все же, так сказать, человекоподобным, более тонким, чем это можно было ожидать, и строение лап под шкурой отдаленно напоминало человеческие руки. После этого убийства сны изменились. В то последнее утро он проснулся, чувствуя, что медведь стал животным, особенно значимым для него, животным, за которым он мог наблюдать и у которого мог учиться, и в таком случае для него было бы грехом убить медведя — не имеет значения, по какой причине, — так как что-то было в медведе такое, что давало ему надежду.
И все же ему было не по вкусу его теперешнее положение — спиной к каменистому выступу, лицом к пустоши, а перед ним медведица, возбужденная и агрессивная, какими они становятся в период рождения детенышей. Его преимущество было в том, что он знал, что медведица скорее убежит, чем будет нападать, — она могла сделать ложную атаку, бросившись примерно на пятнадцать футов вперед, затем внезапно остановиться и фыркнуть. С единственной целью — напугать. Но он ни в коем случае не должен бежать. Инман хотел, чтобы она знала, где он стоит, поэтому он заговорил с ней: