Выбрать главу

Замолчит, как будто спохватится. Потом — цап пальцами за грудь: «Может, скажешь, гадина, что он и здесь не был? — на немца того намекает, потому что я же ему все до капли рассказала. — Что, молчишь?» — и смеется, рад, что мне ответить нечего… И так каждую ночь.

А день придет — старики мучают. Свекор еще туда-сюда, молчит, только молотком злее орудует, зато свекровь и за него, и за себя старается: не там сяду, не там стану, и руки бы мои отнялись, и ноги бы меня не носили, и где я, блудница, выискалась на их беду… Оно и понятно: для них Кирилл сын, а я? И потом, ни разу я на него не пожаловалась: отвыкла, с мачехой живя…

Меланья умолкла. Я слышал, как о ее зубы стучал венчик большой луженой кружки, и, не подымая головы, сказал:

— Зачем вы, тетенька, столько пьете?

Меланья засмеялась и, перегнувшись через стол, приподняла мой подбородок мягкими, пахнущими тройным одеколоном пальцами.

— Тебе противно, правда? — посмотрела на меня своими уже посоловевшими, тупыми — я даже не понял, какого они цвета, — глазами. — Ишь, какой симпатичный хлопчик. Ты, поди, добрый, потому глаза измученные. Такие добрые. А кому сейчас доброта нужна? Ха… И никакая я тебе не тетенька. Мне всего двадцать годочков!

Я видел близко перед собой ее трепетные в улыбке пьяные губы, нежно-белые ямочки над ключицами и уголок Сергеевой фотографии, которая выглядывала из-за пазухи.

— Как же вы здесь очутились, в этой хате? — спросил, краснея отчего-то и думая неприязненно: с какой это стати меня вот так запросто, как ребенка, берут за подбородок и рассматривают? Я уже давно отвык от того, чтобы мне ладушки играли.

Меланья какое-то время смотрела в окно, хмурясь и улыбаясь солнцу. Ей, наверное, уже не хотелось рассказывать.

— Что? — вяло переспросила она. — Убежала я от них на прошлой неделе. Ночью, когда все заснули. Очнулась только в этой хате. Тут одинокая старушка живет. Она позавчера, как наши вступили, к родне в Крюков пошла, а я вот хату стерегу, пока вернется.

— А те?

— Ходят каждый день. Уговаривают меня вернуться. Или, когда стемнеет, под окнами лазят. Шпионят. Они и сегодня придут. Ну да ладно об этом, надоело…

Меланья встала из-за стола и принялась подметать хату. А я оделся в сухие и теплые тряпки свои, расспросил, где здесь дров можно раздобыть — надо же чем-нибудь отблагодарить за хлеб-соль да постой, — и, узнав, что леса поблизости нет, топят все дерезой[2], вышел на улицу.

Солнце стояло уже высоко, по мороз не слабел. Сверху мне видно было все село — большое, беспорядочно разбросанное между балками да крутосклонными оврагами. Короткие глухие улочки, проулки петляли от избы к избе, но, не найдя выхода на простор, упирались либо в овраг, либо в густые заросли дерезы, покрытой глыбами снега. Там копошились люди и чернели пятна вырубленного кустарника. Во дворах кое-где курились дымки солдатских кухонь, ржали кони, под моторами окрашенных белилами машин дымились факелы, но пушек-восьмидесятипятимиллиметровок, сколько я ни приглядывался, нигде не было. Видать, артиллеристы ночью выехали.

Ненадолго и совсем не больно меня задела мысль о радистах: где-то они сейчас — на фронте или в другом каком-нибудь селе?

От толпы женщин, которые пересмеивались с солдатами возле обледенелого колодца, я узнал, что фронт продвинулся дальше, куда-то под Кировоград, и что в бывшей школе сегодня будут показывать немое кино. Я решил непременно сказать об этом Меланье.

Дерезу рубили больше лопатами — солдаты, женщины, подростки. Детвора, игравшая тут же, возле своих мам, притихла, с интересом посматривала в мою сторону, и я сначала не понял почему. Затем кто-то из этой компании сказал:

— Ну-ка, Леша, поди спроси, не с «катюшниками» ли он ездит?

— Ни-и, возразили ему. — Такие оборванцы только в обозах бывают!

— Хи-хи… Обозная крыса!

— А ботинки, гляди, сорок последний номер!

— Ладно вам! Может, у него отца и мать убили, а вы…

Затем ко мне подошел серьезный, аккуратно одетый, как видно, учительский хлопчик и, наблюдая, как я голыми руками управляюсь с кустарником, предложил:

— Может, вам помочь? У нас топорик есть.

— Ничего, обойдется, — сказал я несколько свысока и поспешил улыбнуться, чтобы хлопчик (ему было лет десять) не обиделся.

— Ну, тогда до свидания, — так же вежливо, хотя немножко заученно, сказал мальчик и пошел к своим.

Его окружила детвора, пошепталась о чем-то и тут же принялась играть в войну.

?Ане не хотелось к ним. После бабушкиной смерти я играл один — в бурьяне где-нибудь или на лугу, чтобы никто не видел, — и тянулся больше ко взрослым. Они, всяк на свой манер, поучали меня, как жить, по по-ихнему у меня никогда не выходило: посоветуют украсть у немцев мыло и поменять на продукты либо одежду — меня непременно поймают и побьют; пошлют к самому богатому в селе человеку попросить милостыню — там не дадут, да к тому же и уркой обругают. Но чаше всего меня учили поговорками: «Ласковый теленок двух маток сосет»; «Не все перескакивай, а иногда и ползи»; «Береженого и бог бережет».

Я не понимал, почему у одного теленка бывают сразу две матки, в каких случаях надо ползти, в каких перескакивать, а что означает слово «береженый», вовсе не понимал и жил как приходилось…

Дереза была мерзлая, я не ломал ее, а, запрятав руки под мышки, сбивал ботинками, вязал своим ремнем с трехлинейки и носил в хату.

Меланья, проворная, порывистая, в новой зеленой стеганке (я подумал: «Сергей подарил!»), секла дерезу, что-то напевая, а потом сказала:

— Хватит. Нам ведь тут не век жить! — и засмеялась. — Как только станет теплее, уйду отсюда.

— Куда? — спросил я.

— В Донбасс.

— К мачехе?

— Нет. На шахту какую-нибудь. Заработаю денег, оденусь по-человечески, замуж выйду… А тут меня съедят. Доброволка!

Перед заходом солнца над селом появилась «рама» — диковинный самолет с двумя хвостами и черно-белыми крестами на фюзеляжах. Солдаты стреляли по ней из карабинов, петеэров, ручных пулеметов и ругались. Одни кричали: «Отставить!», другие возражали: «А че ейной в зубы смотреть, стерве!» — и, припав на колено, снова целились. «Рама» кружилась низко, переворачивалась на бок, и тогда было видно летчиков в черных шлемах и блестящих солнцезащитных очках. Сделав несколько облетов, «рама» выровнялась и стала отдаляться.

— Сейчас приведет… — переговаривались солдаты в соседнем дворе, закинув карабины за плечи.

Но в это время вокруг «рамы» поднялась глухая стрельба. Четыре маленьких тупоносых самолетика окружили ее со всех сторон, засверкали огненные пули, зеленые струи пулеметных очередей. Солдаты следили за боем, прикрыв глаза от солнца ладонями, но оно светило так ярко и так красно-остро пламенели снега на горизонте, что трудно было что-нибудь увидеть.

Но вот в воздухе, почти над самой землей, вновь появилась «рама», а рядом с нею и сверху, сбавив скорость, хрипло похлопывая моторами, летели четыре истребителя.

— Ура! Взяли! Ведут! — радостно закричали солдаты. Село вдруг будто взорвалось. Кричали во всех дворах, размахивали шапками, оружием, факелами.

— А-а-а…

Я тоже кричал что-то, махал шапкой и пританцовывал, а Меланья, сжав ладонями разрумянившиеся щеки, нежно стонала:

— Он, мои соколики… Мои рыбоньки…

Вечером, завесив окна тряпьем, мы пекли в печке картошку. Как и вчера, хату от потолка и до подоконников заволокло дымом. Пришлось устраиваться на полу. Меланья следила за жаром, время от времени сгребая его в кучу, а я дробил молотком большой ком соли. Она была серая и твердая как кремень. От неточного удара из нее высекались искры. Над нашими головами чуть приметно колыхался дым, и вместе с ним колебалось пламя в лампе. От печки пахло углями, пригоревшей картофельной кожицей и горячим испарением дерезы. На какой-то миг мне показалось вдруг, что это не я стою на коленях и толку скользкую захватанную соль, а кто-то другой, чужой и одновременно будто знакомый мне… Как я сюда попал? Почему? Ведь я где-то там, в своем селе, где каждая травинка мне знакома, каждый клочок земли. Вот у самой нашей хаты растет гибкая, никогда никем не стриженная акация (такой ни у кого больше в селе нет); в ней густо гудят пчелы, перелетают с цветка на цветок, впиваются хоботками в чашечки и дрожат от напряжения среди желтых, разомлевших на солнце цветов. Под акацией, в тени, мое гнездышко, моя «хата», обнесенная берестовыми ветками и украшенная битым кирпичом да колесиками из часов, футляр из-под которых висит в хате над сундуком пустой, затканный внутри паутиной, унизанной сухими мухами, — бабуся прятала в этот футляр деньги, когда они бывали…

вернуться

2

Дереза — кустарник.