Падала и падала земля в яму — из рук и с лопат, и падал вместе с нею шепот:
— Царство небесное…
— Пухом…
— Царство…
— Пухом…
Потом на месте ямы вырос желтый холмик, укрылся запахом живицы от венков, и люди стали потихоньку расходиться по всему кладбищу.
А Степан остался под сосновыми венками в самодельных цветах, и осталась вместе с ним тихая улыбчивая его любовь, про которую он не раз и не одному говорил, бывало, в сердечной беседе:
«Так люблю, когда на яблоню в спелых яблоках слепой дождь идет… Тогда они и плачут словно бы, и смеются… Страх люблю!..»
СЫН ПРИЕХАЛ
Ивану Чендею
Вначале августа, когда в Ковбыши, большое село, лежа шее на берегах узенькой речки в зарослях камыша и чернотала, съезжаются к родителям все бывшие ковбышевцы, что вскоре после войны подались из дому искать постоянного заработка и выходных по воскресеньям, когда во дворах только и слышно: «Папа, как у вас теперь напрямик в магазин ходят?», и отец, захмелевший от радости, бодро объясняет: «Да как? Так вот прямо огородами и шагай. А там левадой. Ты что, забыл?», или: «Мама, как у вас насчет стирального порошка? Нет? Так я пришлю по приезде» и т. п. — в начале августа, солнечным субботним утром, приехали гости и к Никифору Дзякуну и Параске Дзякунке: сын Павло, рыжий, пучеглазый, уже с брюшком и в капроновой шляпе в мелких дырочках; невестка Рита, толстенькая, румянощекая и угодливая (про таких говорят: «Только в хату — уже своя»), и годовалый внук Борька, некрикливый, глазастый бутуз с реденьким, как у отца, чубчиком.
— Ну вылитый папка! — счастливо стрекотала Дзякунка, обцеловывая внука. — Гляди, Никифор, и нозд-рички такие, как у Павлуши маленького были, и попка тяжеленькая… — Параска тоже была рыжей, как огонь, сын Павел пошел в нее, а внук в Павла, оттого и радовалась. А натешившись с Борькой, принялась целовать невестку да благодарить ее, что так угодила, что внука такого «хорошенького» подарила.
Приехал Павло не поездом и не автобусом, как многие другие ковбышевцы, а собственным «Москвичом» табачного цвета. «Москвич» был новый, и все в нем блестело: краска, стекло, никелированные буфера, циферблаты на приборах… Сиденья были застланы двумя легкими коврами, а заднее и боковые стекла завешены репсовыми шторками. Все это Павло приобрел загодя, когда первые детали для его будущей машины еще только отливались где-то на заводах.
Из-за «Москвича» Павло и не женился так долго, хотя было ему уже за тридцать. Сначала думал: брать жену на сто пятьдесят рублей в месяц, да еще живя в общежитии, не годится. Когда же дали ему за стаж и молчаливое трудолюбие комнату в новом доме и перевели из слесарей в мастера, рассуждал так: соберу денег на машину и все, что к ней нужно — ковры, шторки, брезент и металлические канистры под бензин и масло, тогда и жену можно искать, а если жениться сейчас, то машины уже не купишь, ухнут деньги на мебель, одежду и всякие мелочи, что вздумаются жене, потому что женщины все такие.
Даже в отпуск к родителям не ездил три последних года. Ведь, чтобы поехать, крути не крути, а полторы-две сотни плакали: дорога, подарки, новый костюм… Не заявишься ведь в поношенном! Поэтому брал отпускные, клал на книжку и снова работал.
Теперь Павло имел все: квартиру, жену, машину, сына, двести рублей заработка вместе с премией, и чувствовал себя так, как ему хотелось: спокойно, уверенно и независимо.
«Москвича» к отцу во двор тотчас не завел, а оставил у ворот, только стекла закрыл брезентовыми фартучками, специально для этого сшитыми, и колеса накрыл обрезками, что остались от тех фартучков, чтоб не жарились на солнце.
— Ты, Павел, туда бы его, под грушу, в холодок, поставил, — советовал старый Дзякун, любовно и осторожно поглаживая «Москвич» ладонью.
— Ничего, пусть пока тут постоит, чтоб под рукой был, — важно отвечал Павло.
Отец понял и умолк, только покашливал значительно, подпушивал большим пальцем усы и улыбался тонко: правильно, пусть люди видят, через выгон со всех сторон видно.
Пока в хате варилось и жарилось, мужчины время от времени выходили со двора к машине, медленно похаживали вокруг нее или просто стояли, как два аиста у гнезда с аистятами.
— Так сколько же людей под твоим руководительством? — спросил сына Никифор.
— Вся смена, отец. Двадцать семь человек.
— О-о! — подбрасывая брови вверх, сказал Дзякун. — Немало. Ты ж с ними ладь, потому люди — это такое: не угодишь одному, другому — съедят.
— За это будьте уверены. Я еще в полковой школе научился с ними обращаться, когда был помкомвзвода по строевой подготовке. Тоже тридцать душ было. И все слушались… У меня так: делаешь свое дело — делай. А нет — покаешься…
Мимо машины и отца с сыном в новых шляпах (Павло привез старику точно такую же шляпу, как у самого) проходили люди, почтительно здоровались, на что Павло отвечал, глядя поверх их голов на речку: «Засссте!»
Кое-кто и останавливался, поздравлял гостя с приездом, Никифора с гостями, расспрашивал, где и кем Павло работает, какие деньги зарабатывает, а напоследок обходил машину, заглядывал в кабину сквозь щели между шторками и интересовался, сколько «это добро» стоит.
— Ну-ка, Павлуша, скажи! — трогал сына локтем Никифор и напряженно-радостно ждал ответа: сумма-то не шуточная!
— Все деньги, — с холодной улыбкой, мало похожей на улыбку, отвечал Павло и смотрел своими неподвижными рыбьими глазами мимо любопытного дядька.
Одет он был в новенький костюм, почти такого же цвета, как и «Москвич», обут в новенькие желтые туфли на толстой белой подошве, а тугую, в рыжих конопатинах шею крепко стягивал воротник нейлоновой сорочки. Когда он разговаривал с дядьками, руки держал сложенными на груди и медленно и независимо раскачивался, становясь то на носки, то на каблуки новых своих туфель, причем разрез на пиджаке сзади то сходился, то расходился.
Тем временем в хате не умолкал разговор.
— Павлушу на работе ценят, — рассказывала Рита, подметая пол мокрым веником. — Премия каждый месяц идет, две грамоты получил…
— Да он у нас такой, что и сделает, и промолвит, если нужно, и старшего послушается, — радовалась Дзякунка. Лицо ее, освещенное пламенем из печи, казалось румяным. — И сызмала такой.
— В квартире у нас, — продолжала Рита, — все есть: гарнитур житомирский, холодильник «Донбасс», телевизор «Огонек», стиральная машина «Нистра», пылесос… «Буран», правда, потому что «Ракет» в это время в магазинах не было. Денег хватает и на каждый день, и на книжку Павлуша в зарплату кладет каждый месяц. А бывает, в субботу и воскресенье проскочит в Ростов или Ворошиловград — все равно ведь делать нечего. Глядишь, десятку, а то и две подработал. Нужно ведь как-то машину окупить. Да и на бензин…
— А как же, — соглашалась Дзякунка. — И людям услужит, и копейку заработает Оно так: копейка рубль бережет! Ешь, Боренька, ешь, мой сластенушка, гам, — нежно щебетала внуку, который стоял у лавки, брал двумя пальчиками кружочки жареной картошки, разложенной на газете, чтобы остыла быстрее, и молча, сосредоточенно отправлял их в рот Когда картошка кончалась, Борька оборачивался к бабушке, устремив на нее неподвижные отцовские глаза, и говорил:
— Есе атоськи.
Дзякунка хватала со сковороды, шипевшей на жару, подрумяненные кружочки и, перебрасывая их с ладони на ладонь, бегом несла внуку.
— Сейчас нельзя гамочки, моя крошечка, — раскладывала картошку рядочками и дула на нее. — Остынет, тогда — гам.
И спрашивала у невестки:
— Где же вы, доченька, крестили внучка-то моего сахарного? Есть у вас там церковь поблизости?
— Нигде не крестили, — ответила Рита. — Кумовьев назвали, так, шутя. Павлушиного начальника цеха и его жену, а не крестили.
Дзякунка аж руками всплеснула.
— Боже ж мой, выходит, он у вас так некрещеным и живет?