— А может, его сегодня и не будет, черт-ть его знает! — быстро сказал Митрий.
Через минуту он уже хлопнул дверцей, опустил стекло и откинулся на спинку сиденья.
— Гони! — кинул небрежно, будто Павло был его собственным шофером.
Павло не обиделся. Привык терпеть подобных людей, потому лишь улыбнулся и погнал машину.
— Много бензина жрет? — спросил Митрий так, будто он тоже имел машину и она «жрала» много бензина.
— Смотря какая дорога, — ответил Павло.
Дальше не нашлось о чем говорить, даром, что когда-то вместе учились в школе, писали чернилами из бузины, играли в снежки, ухаживали за девчатами, приманивая их балалайкой, обклеенной газетами, чтобы не рассыпалась, и самодельным бубном.
Когда это было!
Гулянки крестин, однако, не вышло. Началось с того, что Домаха, Дзякункина сестра, которая командовала у печи, забыла про рыбу, и та пригорела одним боком. Промахнулся и Дзякун, подпоивши лесника в кладовке, пока договаривались с ним об ольхе на шалевку. А так как разговор предстоял откровенный, то и сам выпил. Митрий, опьянев, стал угрюм и задирист, ни с того ни с сего обиделся, что перед ним не поставили, как перед директором, коньяка, и с вызовом, сухо блестя глазами, пил домашнюю рюмку за рюмкой, причем только с сержантом.
— Служба! — кричал через стол. — Давай вдвоем! За армию. Люблю армию! Там нет сильно грамотных и сильно культурных. Там все равны! Пьем за армию.
Директор, чтобы как-то образумить своего бывшего ученика, пересел к нему, гладил по плечу, шептал на ухо, наверно, что-то ласковое и примирительное, — лицо его так и светилось отцовской лаской, но это, кажется, еще сильнее разъяряло Лободу, он вырвался из объятий и, в упор глядя на Павла, спросил:
— Ты, хамаршельда! Слышишь? Признавайся: на чем имеешь навар, что таким паном прикатил, а? Заработал? Брехня! Молчишь! Тот-то и оно!.. Солдат, начинай:
— Та закусывай, Митрий, — холодно сказал Павло.
— Что — Митрий? У Митрия, думаешь, денег меньше, чем у тебя? Дудки! У Митрия, если хочешь знать, на каждом дубу хромовые сапоги висят! И на каждой ольхе!!!
— Не нужно, не нужно, Митенька, — ворковал директор. — Висят, верим. Вот и хорошо. А теперь споем. Помогай, Наташа Филипповна.
И начал чистейшим тенором:
Митрий и в самом деле притих, словно ребенок, склонил голову на грудь и тихо заплакал.
— …А вот в- нашей части, где я в данный момент служу, — рассказывал Рите сержант, перекрикивая песню, — у каждого младшего командира, как и у офицеров, три формы: парадная, выходная и рабочая. В данный момент на мне парадная…
— А почему бы мне не выпить, Лукович, скажите? — с пьяной деликатностью допрашивал директора Дзякун, когда песня кончилась. — Почему? Ежели ко мне сын приехал? Да еще какой! Вы ведь не дадите соврать: если б не такое время, как тогда было, разве не выучился бы мой Павел на инженера или еще на кого? Выучился бы. У него и сейчас двадцать семь душ. И все слушаются. Потому что умеет…
— Павлуша — золото, — соглашался директор, лакомясь неподгоревшим рыбьим боком, — уважительный, выдержанный… Золото!
Услышав этот разговор, Митрий Лобода выбрался из-за стола, нетвердой походкой подошел к Павлу и крепко, как арканом, обнял его за шею.
— А помнишь, друг Павло, как мы с тобой… У-у-у! Не вспоминай! Думаешь, я забыл? Нет! Это твоя молодица? — ткнул пальцем в Риту. — Эй, молодица, приезжая! Хочешь, я тебе расскажу, каким твой муж в детстве, еще до ФЗУ, был?.. Ну? Рыжий, скупой, пучеглазый… И стервец! Только ты, Павлуша, не обижайся, я по-дружески… — Митрий засмеялся хрипло. — Ей-богу, не вру! А теперь гляди: пан, хамаршельда! Нет, скажи хоть ты, потому что он не хочет, на чем он навар имеет, а?
— Домой, Митенька, домой. Спать, — ласково советовал Лукович. — А завтра со свежими силами за работу.
— Нет, пусть скажет! — пьяно хохотал Митрий и так сжал Павлу шею, что тот побагровел, поднялся с лесником на плечах и потащил его из хаты.
Очутившись за воротами на лавочке, Митрий скрипнул зубами, глубоко вздохнул и сказал уже сквозь сон:
— Нас не проведешь… Не-е-ет…
На дворе, низко над полтавским шляхом, светила полная луна. От хаты и сарайчиков лежали на земле длинные тени. Под завалинкой, облитые светом из окна, цвели и по-ночному свежо пахли желтые гвоздики, а под грушей прохладно блестел «Москвич».
Павло постоял посреди двора, прислушиваясь к немотной тишине в селе, и пошел к машине снимать аккумулятор, рассуждая, что тут, конечно, можно было бы этого и не делать, но кто его знает, на грех, как говорится, и курица свистнет…
В хате запели хором про «Ой ти, Галю», и Павло, отвинчивая аккумулятор, тоже подпевал:
БОБЫЛЬ
Семьдесят лет прожил Свирид Хорошун и ни разу в жизни не стоял на базаре в ряду, чтобы выручить свежую копейку. Покупать приходилось: во время нэпа — коня, в войну — соль, спички и самодельное мыло, после войны пуд ржи как-то купил, чтобы грядку засеять. А торговать не торговал, хотя и было чем: картошка родилась хорошая и много, лук, чеснок, огурцы, яблоки в саду, груши, сливы синие венгерские, вишни… И все хорошего сорта, к тому же с молодого дерева, так как Хорошун дважды за свою жизнь сад, считай, заново пересаживал. Потому и родило как напоказ. Сушилось на узвар, засыпалось сахаром в бутылях, чтобы потом выиграться на самое лучшее питье — наливку. А больше раздавалось. Не всем, правда, а тем, кого Свирид считал людьми стоящими — не хитрыми, не подхалимистыми, работящими, каким был и сам: в работе — вол, в совете — мудрец, в компании — певец и весельчак.
За пятьдесят своих косарских лет никому не уступил Свирид Хорошун первой ручки, хотя были мужики и посильнее его, да, видать, не было у них той хватки в косьбе, какую имел Свирид. Случилось, правда, как-то, еще до войны, что Хорошун шел не первым в косарской цепочке, а вторым — за покойным Василем Карым. И не потому, что Василь косил лучше Свирида. Нет, просто председатель подговорил Василя поставить рекорд. Карый не был хвастунишкой, так и сяк отбояривался, потому что знал: не перекосит Свирида, хотя и здоровей его, и моложе на целых десять лет. Однако председатель настоял, и пришлось взяться за гуж. В селе до сих пор помнят, как все это происходило, и рассказывают младшим, даже детворе, чтоб учились быть рассудительными и не гонялись за ветром — его ведь все равно не догонишь. Если, к примеру, кто-нибудь брался за непосильное, его предупреждали: «Смотри, чтоб не получилось, как с Карым, — поднатужился, а потом и грех был». Это покультурнее. А большинство говорили напрямик: «Гляди, чтоб не пришлось подштанники стирать, как Василю Карому на рекорде».
А дело было вот как. До обеда Василь махал косой изо всей мочи — опередил косарей на целую ручку, хотя и исходил потом, а после обеда то ли съел мужик что-то не то, то ли переволновался, ну а к речке застирываться бегал. Это все видели, и домой пешком не дошел — на подводе доставили. Свирид, косивший вторым, несколько раз пускал косу почти у самых пяток Василя и говорил мирно: «Может, Василь, хватит?» Не насмехался, а просто так говорил, жалея хлопца. На другой день опять косили, и Свирид, как всегда, шел первым, потому что Василь слег. Так и не уступил Свирид своего косарского первенства никому — ни на сороковом году жизни, ни на пятидесятом. А там пошли комбайны, косилки, и косари стали не нужны.