Но вот на мосту слышится медленное поскрипывание колес, и вскоре из-за верб на запруде появляются серые волы, запряженные в повозку. «Гей»! — слышится с ее дна, выстланного привядшей осокой (она тянется и за осями), а погоныча не видно: лежит, дремлет или в небо глядит, только острые в заплатах колени торчат…
О, если бы кто знал, как хорошо жить у дороги, под самой запрудой, да чтобы еще и колодец во дворе был. Кто ни едет, кто ни идет, заворачивают. Напоит скотину или сам напьется, сядет на завалинку покалякать с бабусей, а заметив меня, сунет руку в кошелку или узелок: на вот тебе, сынок, гостинец — пряник, яблоко или свистульку… И будешь знать ты, хотя словно бы и по прислушивался к обстоятельной беседе, где и что случилось в целой округе, кто, как и когда умер, кто, когда и на ком женился и не дал магарыча за невесту, потому что «из поколенья в поколенье жмоты»; узнаешь, где прошли обильные дожди, а где только «краем зацепило», кто и зачем поехал в «город», — все будешь знать, живя у дороги…
Когда это было — сегодня, вчера или целую вечность назад? Как и для чего я тут очутился, если где-то там, далеко-предалеко, моя хата, желтая акация, бабусина могила на песчаном Чабрсцовом бугре, против развесистой сосны с отломанной верхушкой?..
— Ты что, не слышишь? — трясет меня Меланья. — Говорю, давай есть, а ты молчишь. Напугал даже.
Мы чистим обуглившуюся картошку, дуем на кончики пальцев, когда уж чересчур припекает, и сочувственно переглядываемся.
— Горячо?..
— Горя-ачо…
— Хоть согреемся!
И хохочем как маленькие.
Зубы у Меланьи розовые от пламени в печи. Картошка тоже розовая и густо парует, как разломишь, потому что в хате еще мало тепла.
Соль приходится лизать: крепкая, ее разве что в мешке можно истолочь как следует.
— Хорошо, что хоть такая есть, — говорит Меланья.
— А вы борщ с рассолом или солеными огурцами ели?
— Нет. А что?
— Противный.
От картошки становится теплее, а ее запах — степной, осенний, довоенный — туманит голову, и ни о чем не хочется думать, кроме одного: побольше было бы ее, картошки…
Однако поесть нам всласть не дают. Под окнами слышны чьи-то шаги. Потом они замирают, и в стекло кто-то тихонько трижды стучит.
— Это они! — испуганно шепчет Меланья.
— Кто? — не понимаю.
— Личаки. Старый и Кирилло…
— Так, может, не открывать?
— Нет, нет. Беги открой, не то окна выбьют. Они бешеные!
Иду в сени, долго нащупываю засов.
— Кто?! — спрашиваю сердитым баском.
За дверью некоторое время молчат, нерешительно покашливают:
— К.хе… кхе… Да это, товарищ, мы… Соседи.
Я щелкаю засовом и отступаю в темный угол. В сени входят двое. Тот, который впереди, выше и, наверно, в кожухе, потому что от него пахнет кислой шерстью, присматривается ко мне в темноте, льстиво бормочет:
— Хе-хе… Извините, что побеспокоили. Дело у нас к хозяечке вашей… Так если вы не против…
— А может, отец, как-нибудь в другой раз, — вмешивается тот, что пониже, наверно, он и есть Кирилл.
— Идите уже, идите, раз решились! — сердито кричит из хаты Меланья.
Входим все сразу. Старик, увидя, что перед ним не военный, а черт знает что — так он на меня и посмотрел, — решительно шагнул к лавке, сел. А Кирилл прислонился к косяку и спрятал кривую левую ногу за правую. Одет он был красиво, по-парубоцки: новая куртка, хромовые сапоги, на шее поблескивал при свете лампы белый шелковый шарф, который прикрывал и смуглый, чисто выбритый подбородок. Кирилл смотрел себе под ноги, поэтому я не видел его глаз — «божьего колодца»…
— Так как же, — ласково сказал старший Личак, улыбаясь одной щекой, и я заметил, что Меланья содрогнулась, — долго мы будем с тобой, невестка, в кто кого перетянет играть?
Меланья чуть приметно повела плечом.
— Нет. Недолго. Скоро я уйду отсюда.
— Куда глаза глядят? — поинтересовался старик.
— Куда глаза глядят.
— Угу… Ну, это мы еще увидим.
— Да ну? — Меланья выпрямилась и вызывающе выставила грудь.
— Вот тебе и ну… — Старик смотрел на нее, склонив голову на плечо и прищурив глаза. — Говорю, мать плачет день и ночь, дите вон (при этом он кивнул на Кирилла, а Меланья презрительно улыбнулась) как в воду опущенное ходит… Тебе что, все равно?
— Нужно было тогда уважать, когда я вас всех уважала.
— И… и… Мы ли тебя не уважали? — сморщился старый. — Только не нянчили, как дитя малое.
Меланья прищурила глаза.
— Я вам, папаша мой бывший, никогда не желала плохого. Ну а теперь скажу… Чтоб вас на том свете так нянчило, как ваше дите меня на этом.
Левая нога Кирилла вырвалась из-за правой. Он смущенно кашлянул и опять спрятал ее.
— Спасибо тебе, дочка, и на этом, — ехидно произнес Личак и низенько поклонился. — Отец, старый хрыч, все стерпит… На то он и отец… Но к чему ты моего ребенка славишь ни за что?
— A-а, ни за что! — выкрикнула Меланья, быстро, дрожащими пальцами расстегивая кофточку. — А это видели? Нет? Так поглядите!
Треснул лифчик, я на один миг лишь увидел Меланьину грудь, рябую от больших черных синяков, и отвернулся.
— И… и… — скривил губы Личак. — И тебе не стыдно и не противно показывать старому человеку солдатские щипки? Думаешь, люди не знают, что у тебя как ночь, так и новые квартиранты?
— Убирайся отсюда, — тихо сказала Меланья и указала на дверь.
— Пошли, папа, — сердито буркнул Кирилл.
— Бесстыдница, — уже из сеней, падевая шапку, визжал старый. — Мало ей солдатни, так она еще и с дитем связалась… Распутница окаянная!
…О том, что произошло дальше, я узнал лишь перед рассветом, проснувшись от тяжелого, как бред, сна. В окна заглядывала яркая утренняя заря, а в хате стоял синеватый холодный полумрак. Я вспомнил, что при последних словах старого Личака в руках у меня каким-то чудом оказался молоток, которым я крошил соль, и я запустил его в сени на голос Личака. Еще слышал, как под окнами стонали, ругались, дубасили кулаками в раму. Потом кто-то крикнул: «Эй, вы там! В чом дзело! Ну-ка убирайцесь вон, не то подстрелю!» — и все стихло, будто провалилось в бездну…
Я попробовал пошевелиться и застонал.
— Лежи, лежи, — зашептала Меланья, наклоняясь ко мне с лежанки, и положила на голову что-то холодное. — Больно? Что у тебя болит?
У меня болело все: виски, плечи, грудь…
— Горюшко ты мое, как ты вчера разошелся!.. Сроду б не подумала, что ты такой отчаянный! Ну? — Меланья тихонько засмеялась, белая, в ночной сорочке, как привидение. — А дрался… Мамочка ты моя родная! И кулаками, и, ногами, и головой… И кричал не своим голосом! А в кулаке была соль…
— Куда они делись? — спросил я, прислушиваясь к собственному голосу, который казался мне чужим.