— Правильно! — загудели мужчины, наливая себе в стаканы прямо из бутылей. — Говорит, как другой по бумаге читает.
— Правильно! — закричали женщины, те, что позадорнее, тянулись рюмками к молодым, к председателю, осторожно, чтобы не залить закуску, а музыканты еще раз проиграли туш.
Потом пили за родителей невесты и жениха, причем кто-то из подвыпивших, верно, еще до свадьбы, задиристо выкрикнул:
— А где ж это сват донбассовский? Или, может, посаженого отца молодому выберем, а?
— Свата нашего дорогого, — поднялся с рюмкой Степан, — срочно вызвали на совещание в Ворошиловград! Так что он отсутствует по государственным делам, и я пью за него заочно!
Степан сказал это так торжественно, а сваха, Клав-дня Константиновна, так важно сложила ярко-красные уста свои, что кое-кто из хуторян наклонил голову, пряча улыбку…
Жених поморщился и что-то шепнул Катре, а та умоляюще посмотрела на отца: мол, я же вас просила…
Воспользовавшись тишиной, которая залегла на миг, из-за крайнего от сада стола поднялся Омелькович, грузчик при сельпо и первейший выступала на всех колхозных собраниях. Брат Омельковича работал где-то в Астрахани юристом, летом наезжал в село и консультировал всех обиженных, вот и Омелькович взял моду говорить грамотно и официально.
— Тарщи! — громко и уверенно изрек Омелькович. — Фактицски, юридицски и практицски перед нами уже не жених и невеста, а муж и жена!..
Катря залилась румянцем и спрятала глаза, жених высоко поднял бровь и смотрел на оратора с нескрываемым презрением, а остроязыкая жена Федора быстробыстро застрекотала:
— Что ты, Омелькович, несешь-то? Ну как скажет, ей-богу, так словно в пепел дунет!
За столами грянул хохот, а Омелькович придурковато заморгал и сказал:
— Юридицски они уже расписаны, значит — все, возврата к холостой жизни нет, разве только через развод. Вот что я хотел сказать!.. — И победно сел.
Музыканты, хоть и были навеселе (перед их скамьей поставили две табуретки с самогонкой и холодцом), поняли, что речь Омельковича нужно как-то замять, перемигнулись и врезали польку-бабочку, по тут поднялся дед Лавро, знаток и блюститель свадебного обряда, махнул музыкантам, чтоб затихли, и сказал, дождавшись полной тишины:
— Кхи, а почему это ты, Катря, не перевязала жениха платком? Разве ты не хочешь привязать его к своему сердцу?..
— Верно! — зашумели женщины. — Это как следует!
А за столами, где разместились мужчины (если сядешь рядом с женой, разве выпьешь по-человечески!), загудели:
— Ежели захочет в гречку скакнуть[32], так и на веревке не удержишь, ги-ги-ги!..
— Что-то очень манежится. Такое пфе только газеты читает да телевизор смотрит…
Катря медленно встала, выдернула тоненькими пальцами платочек из-под рукава — новый, шелковый, заглаженный в ровный квадратик, — ласково улыбнулась нареченному. Тот поднялся, подставил руку, словно для укола. Когда платочек на его рукаве сверкнул шелковым клинышком, свадебная компания, словно сговорившись, дружно крикнула:
— Горь-ко!.. Горь-ко!.. Горь-ко!..
Катря всем телом потянулась к жениху, готовая, казалось, хмелем обвиться вокруг него, закрыть глаза и лететь в поцелуе, как в пропасть… А жених, напрягшись в шее так, что аж воротник врезался, едва дотянулся сжатыми губами до Катриной щеки и коснулся ее — горячей, как огонь.
— Не так-ак? — завопили женщины.
— Так, как впервые, давай!
— Как наедине!
— Горько!
— Покажи, как инженеры целуются!
— Ха-ха-ха!..
— И-и-ги-ги!..
— Язычники, — тихо сказал Катре жених, когда они, поцеловавшись, сели, и пригубил из рюмки — она дрожала в его руке, а Катря выпила свою до дна и ответила мирненько:
— Люди как люди. Ты лучше выпил бы, как все.
Жених сурово взглянул на нее сбоку, однако промолчал и еще крепче сжал губы.
Женщины завели песню, простую, не свадебную, потому что понимали: если «у нашей княгини» еще как-то подходит невесте, то «у нашего князя» уж никак не подходит жениху. Такой напыщенный — и князь?! Нет!
Катря, осмелевшая после двух рюмок шампанского, тоже пристала к песне, сначала потихоньку, словно сама себе напевала, когда же мужчины могучими басами заглушили запевавшую, взяла вдруг первым, звонким и чистым, как фонтанчик на дне криницы, голосом:
От песни этой старинной, до краев налитой печалью песни, с которой выросло не одно поколение хуторян и не одно поколение ушло на тот свет, у женщин дрожали на ресницах слезы, мужчины хмурились, глядели грустно и трезвели, словно и не пили, а Грицко Байрачанский витал своим дрожащим тенором высоко-превысоко, как одинокая птица под облаками. Казалось, не десятки людей пели эту песню, а одна многоголосая душа… Еще вчера Алексей Цурка слонялся возле клуба пьяненький, ища «врага» своего, чтобы отвести душу, а найдя (то был бывший бригадир), подходил к парнишкам и умолял первого попавшегося: «Ванька, пойди затронь бригадира, пусть он тебя ударит, а я ему морду набью…» Еще недавно Параска Жмуркова с пеной на губах грызлась с соседкой Ялосоветой Крамаренчихой за межу, когда пахали на зиму… А сегодня все они плечом к плечу сидели за столами и пели песню, знакомую еще с детства, и были похожи на послушных детей одних отца-матери. Они это были — и не они.
— Вот дают хохлы! — восхищенно сказал жениху парень, приехавший вместе с ним на «Волге». Громко сказал, надеясь, должно быть, что его за песней не услышат. Однако Федор Безверхий, сидевший неподалеку за семейным столом, все-таки услышал, прищурил острые глаза и спросил:
— А вы сами, извините, откуда будете?
— О, я, папаша, издалека, — снисходительно ответил молодой человек. — Я из Винницы. То есть родители оттуда. А-я коренной донбассовец.
— A-а, это далеко, — хохотнул Федор. — Это у вас, в Виннице, говорят «рабый», вместо «рябый»?..
— Когда-то говорили, а сейчас — нет.
— Ну, тогда давайте выпьем за ваши края, — осклабился Федор. — По полному, чтоб дома не журились, как говорится.
Выпил, утерся платком и крикнул певцам:
— А чего это мы такую грустную завели? Разве веселее нет для такого дня?
— Ну, давайте «Із сиром пироги…». Давайте?
Но тут снова поднялся дед Лавро и сказал:
— Кхи, эту песню на моей памяти никто у нас никогда не пел. И не нужно. Потому что, если б казаки бились за девчинонёк и пироги, так мы уже были бы турками. Пусть лучше музыканты играют, а то зачем же их позвали…
— Мне мою, хлопцы, — выбрался из-за стола Лука Илькович Власенко, бывший кавалерист и ротный повар, а теперь сторож при сельмаге. Всю свою жизнь, и довоенную и послевоенную, Лука Илькович танцевал на гульбищах только «Барыню». «Барыней» его и прозвали, а свой рассказ о прошлом он начинал так: «Когда служил я в кавалерии, то шашка у меня была длинная и на колесике…»
— Грей, Мишка, бубен, — распорядился Иванушка-скрипаль.
Мпшка-бубнист поджег клочок газеты, немного подержал над пламенем свой самодельный инструмент из собачьей кожи — и бубен загудел, как колокол. Иванушка прижал скрипку подбородком к плечу, поднял смычок, Василь-сопилкар послюнил языком мундштук сопилки, Шурко-баянист взял аккорд, а Лука Илькович стал в свою любимую позицию: положил ладонь правой руки на затылок, левой подбоченился и выставил вперед укороченную раненую ногу. Потом сплюнул сквозь зубы и сказал: