Выбрать главу

Село давно уже спало. Дудукал деркач в лугу — без него летняя ночь на Ташани как и не ночь, а просто тьма. Камыш молчал. Рыба не вскидывалась. И все же в речке время от времени что-то плескалось. Далеко чернели сосновые боры — один около мельницы под хутором Лейбовкой, другой возле Дубины — луговой глуши. А Байрак, небольшой лесок на Беевой горе, только угадывался в мареве.

Мы наслаждались молча и курили. Папиросу за папиросой. Потому что курилось и молчалось. С вечера находились: Григорий водил меня над рекой — с серебристо-зеленой капустой на берегу, головастыми высокими подсолнухами, роскошными кустами укропа и густющим помидорным зельем, что выгоняет вверх выше колена, а помидоры родит мелкие и поздние, — водил и рассказывал, с каких мест писал картины в «Водовороте».

— Вот тут Орися стирала, — остановился у осокоря, который вышел корнями из земли и греет их на солнышке. — На этих корнях, у самой воды, лежала широкая вербовая доска — кладка.

— А вон там, под тем берегом, тонул в омуте ее милый Тимко. Когда-то тут, говорят, водоворот был и пучина бездонная. Теперь нет…

— А вот этой тропкой Оксен в колхоз ходил. Только я ее повернул немного, когда писал…

Теперь, стоя на мосту, над туманом, в тепле, которым дышала Ташань, и тишине предрассветной, видел я и горбатые корни осокоря — обыкновеннейшие корни, местами обшарканные сапогами, местами зеленоватые от моха; видел кладку — неприглядную, треснутую с одного конца доску; и тропку видел в старом жилистолистом подорожнике и притоптанные тыквенные плети, что выползали на нее погреться… Сколько у нас на Украине таких кладок, диковатых тропок, осокорей, сколько маленьких речушек, в которых вода словно бы и не течет, а спит… А сколько старых пепелищ и воронок от бомб на месте бывших хат, что полетели в войну в небо, как вот наша, вырванные с корнями, и растут теперь на месте бывших порогов, через которые нас впервые в жизни пересаживали мать или отец, выводя во двор, на белый свет без окон, только бурьян да искалеченные взрывами в самом зародыше вербочки, что так и не разрослись, лишь выбрасывают каждую весну все новые и новые побеги…

А сколько у нас на Украине Оксенов, Орись, Тимков, Гречаных, Дорошей — живых, милых сердцу героев «Водоворота»…

И все это, и все они — виденные, родные. Но не все замеченные, не все вырастают в честь, поэзию и славу народа. Ибо для того, чтобы вырасти им в поэму красоты, поэму счастья и горя, радости и печали, нужно, чтобы начались они из сердца доброго, любящего, самоотверженного… Мало видеть. Мало понимать. Нужно любить.

Нет загадки таланта. Есть вечная загадка Любви.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

МУЖЕСТВО ДОБРОТЫ

Еще не прошло и двух лет с того мартовского дня, когда много-численные почитатели таланта Григора Тютюнника собрались у свежей его могилы. Уже по-весеннему потемнел снег, где-то в глубине земли, в корнях деревьев просыпалась жизнь, а над кладбищем в потрясенной тишине звучали скорбные слова надгробных речей. Запомнилось чье-то удивительно точное определение: «Он был так добр, что стыдился своей доброты и пытался хотя бы внешне выглядеть суровым». Это самая короткая и, пожалуй, самая меткая его характеристика.

Если свою почти детскую доброту он мог хоть как-то скрывать за внешним поведением, то в произведениях его она светится чисто и нетронуто — от первой написанной им строки до последней оборвавшейся… Он не мог не любить людей, не излучать на них добро, ибо обладал даром истинного художника. А это, по его собственной мысли, означает не только видеть и понимать происходящее, но прежде всего — любить, искренне, честно, с болью и радостью. Оттого что «нет загадки таланта. Есть вечная загадка Любви».

Писать о Григоре Тютюннике легко и в то же время трудно. Легко потому, что с первого абзаца, с первой фразы приобщаешься к живой жизни, живым характерам и судьбам, относишься к ним с таким же волнением, как к собственной судьбе. Трудно же потому, что автор обладает способностью до такой степени проникнуть в каждый жест, каждое слово героя, а за самым коротким описанием стоит такой огромный и разнообразный мир, что страшно заблудиться в нем и, приняв за настоящий, утратить «отстраненную» объективность.

Нс оставил он своим исследователям и той спасительной ниточки, которая тянется обычно от произведения к произведению, выстраивая их в определенной естественной последовательности, дающей возможность проследить путь от ученичества к зрелости.

У пего не было ученичества. Он никогда не помечал написанное датами. Рассказы, с которыми он дебютировал в литературе, перепечатывались в последующих книгах, входили в избранные и переводные издания, и самый дотошный читатель не мог бы по степени мастерства отличить их от более поздних произведений.

Однако же при всей якобы статичности путь этого писателя отмечен нелегкой судьбой, в которой были и спады, и безмятежный покой, освещенный теплой радостью и сочным юмором, и глубокая боль… Не будем расставлять на этом пути хронологических вех. Истинный художник всю свою жизнь пишет одну-единственную книгу, и здесь совсем не важен порядковый помер ее страниц. Когда же поставлена последняя точка, когда не суждено более родиться ни одному новому слову, вот тогда эти страницы сами занимают надлежащие им места, даря нам единый и неповторимый мир. Именно это должен ощутить в первую очередь исследователь, намеревающийся воссоздать духовную эволюцию писателя, проникнуть в результат познания им человека и мира.

Начало 60-х годов — это время повсеместного проникновения в прозу лирического начала. Рядом со зрелым словом О. Гончара, И. Сенченко, С. Жураховича, О. Сизонепко, И. Чсндся всходила новая поросль, означенная именами Е. Гуцало, В. Дрозда, В. Шевчука, Ю. Щербака, Е. Копцевича, Р. Федорова, Ю. Логвина, 10. Коваля, а позднее — В. Яворнвского, Д. Гсрасимчука, Ф. Лссового, А. Колисниченко… Стремительные поиски нового содержания и формы вызывали то восторг, то скепсис. «Молодую прозу», как потом отмечалось, то возносили до небес, то подвергали уничтожительной критике.

В такой атмосфере нелегко было удержаться на гребне волны, даже имея уже изданный сборник рассказов. Тем не менее, когда в периодике появились первые рассказы Григора Тютюнника («В сумерках», «Чудак»), все поняли, что в литературу пришел человек, который способен сказать свое слово. Его творчество формировала сама жизнь (военное детство, ремесленное училище, работа на заводе, в колхозе, в донецких шахтах; после службы в армии — вечерняя школа, филфак университета, учительство…) и собственный писательский опыт: первый рассказ Тютюнник напечатал уже будучи тридцатилетиям — чуть ли не через десять лет после того, как начал писать.

Пошли впрок и добрые советы старшего брата Тютюнника Григория, известного украинского прозаика, автора романа «Водоворот», учившего так «драить» написанное, чтобы «каждое слово блестело» (воспоминания «Корни»). Для Григора следовать этому завету стало делом чести и совести. Не случайно уже в первых рассказах проявилось зрелое мастерство писателя.

В них же четко обозначились две основные линии всего его творчества. Назовем их условно «дети войны» и «мир чудаков». Оригинальность Тютюнника в развитии первой линии состоит не в том, что никто до него не касался темы военного и послевоенного детства. Напротив, к моменту его дебюта в литературе утверждались более молодые — те, кто сохранил в памяти не столько саму войну, сколько впечатления первых послевоенных лет. Чуть ли не каждый из тогда еще молодых писателей ощущал потребность рассказать о тяготах своего детства, о боли, которая не забылась. Появилось множество повестей и рассказов о том, как ждали фронтовиков, о голодном сиротстве, о слезах вдов и матерей, об одиночестве женщин, словом, о раннем познании ребенком сложных противоречий взрослой жизни.

Со временем и Григор Тютюнник обратится к этой теме («Перед грозой», «Сито, сито…», «Печеная картошка», «Обновка»). Но не для того только, чтобы исповедаться перед читателем, поделиться с ним тем, «как было на самом деле». У Тютюнника эти рассказы органически вписываются в цельное мозаичное полотно его творчества, на котором ярко зацветут все нехитрые краски тогдашней жизни его народа. Над этим полотном он будет упорно трудиться в течении всех тех неполных двадцати лет, которые отпустила ему судьба для творчества, — все глубже проникая в недра народной жизни, все точнее запечатлевая каждый ее штрих и оттенок. И не автор повинен в том, что вначале мрачная тональность преобладает в его вещах — ведь в их основе не расхожие пятаки медных правд, но чистое золото истины, глубоко проникшей в изболевшуюся детскую душу.