«Последние месяцы своей жизни Иван Алексеевич тоже часто цитировал и стихи Пушкина и Лермонтова, особенно я любила слушать «Выхожу один я на дорогу»… И как он читал это! Но всегда говорил, что конец хуже. Он вообще перед своей кончиной очень мучился смертями и Пушкина и Лермонтова и бесконечно говорил об этом…» (Из письма В. Н. Буниной в Москву 8 марта 1959 года.)
ГЛАВА X
К концу войны Ницца как-то незаметно опустела. Одни ушли во французское Сопротивление (каждому успеху которого Бунин от души радовался), другие уехали в неизвестном направлении, третьи старались меньше попадаться на глаза оккупантам, сидели по домам.
Поездки в Ниццу Ивана Алексеевича сделались совсем редкими. Но в одну из них он посетил знакомого владельца книжного магазинчика и среди всякой завалявшейся рухляди отыскал небольшой сборничек стихов Гиппиус — «Сияния», отпечатанный, как теперь выяснил Бунин, еще в 1938 году в Париже. Не от хорошей жизни Зинаида Николаевна тиснула его воистине библиофильским тиражом — 200 экземпляров. Увы, и это не помогло! Книга пылилась на прилавках. (Хотя, конечно, и время для чтения стихов было не самым подходящим.)
— Ну, чем тут «просияла» Зинаида Николаевна! — говорил Бунин, усаживаясь вечером под настольную лампу и раскрывая сборник. Через минуту раздался его хохот, смеялся Бунин до седьмого пота. — Нет, вы послушайте, что эта «гениальная» поэтесса натворила:
ДОСАДА
Когда я воскрес из мертвых,
Одно меня поразило:
Что это восстанье из мертвых
И все, что когда-нибудь было —
Все просто, все так, как надо…
Мне раньше бы догадаться!
И грызла меня досада,
Что не успел догадаться.
— Вот уж точно черт ее догадал такую галиматью печатать! Эти перлы хороши как снотворное. Куда лучше — читать их на ночь для Дмитрия Сергеевича. То-то сон у него был отменный!
Схватив карандаш, Бунин размашисто написал на желтой книжной странице: «И всё, всюду мошенничество загадочностью, будто бы какими-то великими и высокими тайнами, печалями!»
Карандаш, глубоко вдавливаясь в бумагу, гулял безжалостно по книге. И наконец вывел окончательную строгую резолюцию: «На старости лет писать такие жульнические глупости!»
У Зинаиды Николаевны были и талантливые строки, но Иван Алексеевич замечать их не хотел.
— Ян, ты что так разошелся? — заволновалась Вера Николаевна.
Тот ничего не ответил, хотя отлично знал, что раздражало его не только литературное манерничанье Гиппиус. Он помнил ее злые нападки в печати, интриги, которые плела она с мужем вокруг его имени. И еще он хорошо помнил, что супруги Мережковские, начиная с двадцатых годов, облизали все начальнические сапоги, до которых сумели добраться.
— Ты, Вера, знаешь, что эта парочка пролезла к самому Муссолини?
— Разве? — Вера Николаевна изобразила на своем бесхитростном лице неподдельный интерес, хотя эта история была ей так же хорошо известна, как и всему русскому Парижу.
— Тогда слушай! — и начался домашний спектакль. Бунин нервно теребил мнимую бородку, очень похоже изображая Дмитрия Сергеевича.
— Итак, два гениальных писателя прибыли под голубое небо Италии. В Риме — толпы туристов, разгар сезона. Все мечутся от одного памятника истории к другому. И лишь супруги Мережковские не спешат к арке Тита и Колизею, они не желают видеть ни мавзолей Адриана, ни термы Диоклетиана, ни базилику Санта-Мария Маджоре.
— Мы желаем лицезреть лишь великого Бенито Муссолини!
И Мережковские своего, конечно, добиваются. Итак, загородная вилла диктатора. Бассейны, чинары, мрамор, бронза, усиленная охрана. Испытывая искренний душевный трепет, супруги входят в кабинет Муссолини. Тот приглашает их присесть.
— О, нет! — восклицает потрясенный Дмитрий Сергеевич. — Последние годы я проводил непраздно. Я много размышлял о вас, дуче. И теперь я готов заявить перед всем светом: для Бенито Муссолини добродетель столь же инстинктивна, как для смертных — голод и жажда.
От удивления дуче выпучивает глаза. Дмитрий Сергеевич все больше входит в раж. Уже почти задыхаясь, он страстно произносит:
— Дуче! Я теперь пишу новую книгу. О Христе и о вас.
Диктатор смущен. Он машет руками:
— Piano, piano![72]
— Ну, хорошо, — примирительно произносит Мережковский. — Тогда — о вас и о Данте Алигьери!
— Мне сам Мережковский рассказывал об этом, — добавляет Бунин. — Он очень обижен был на дуче. Скуповат оказался.