Ночью его начал трепать озноб, подскочила температура. Иван Алексеевич тяжело дышал, сердце работало с перебоями. Началась болезнь, которую врач определил как «сильнейший грипп». Порой он задыхался изнуряющим кашлем, вызывавшим горловое кровотечение…
Бунин проболел до весны. Вера Николаевна с трудом, как милостыню, выпросила в долг несколько сотен франков у знакомых — но этого было мало, чтобы последовать предписанию врачей и отправить Ивана Алексеевича на юг, к морю.
Но выручил денежный перевод из США — его организовала все та же Цетлин. Теперь Иван Алексеевич, шатаясь от слабости, поддерживаемый Верой Николаевной, отправлялся в Жуан-ле-Пен, в «Русский дом» — это что-то вроде пансионата. Но его не обрадовало море, не принесло радость теплое солнце — жена осталась дома. На ее поездку не хватило денег. Иван Алексеевич на сей раз тяжело переносил одиночество.
Так, толком не окрепнув, среди жаркого лета он вернулся в Париж. Город был пустынным — парижане разъехались по курортам. Бунин поневоле оставался на рю Оффенбах. 20 августа Вера Николаевна писала другу семьи художнику Татьяне Муравьевой-Логиновой: «Мне было тяжело, что не удалось Яна устроить куда-нибудь в зелень. Где хорошо, так «капитала недостает», а где по карману, там убожество, а убожества он, как вы знаете, не переносит, лучше нищета! От всего у него ослабело сердце, так что доктор Вербов назначил ему «сердечное лечение» и теперь он чувствует себя бодрее. Выходит из дому мало, но много возится со своим архивом.
Много читает, но еще не пишет ничего, кроме деловых писем.
А я стала продолжать свои «Беседы с памятью». Еще очень трудно: после длинного перерыва найти верный тон, нужно или сохранить стиль уже написанного, или же начать писать по-новому; все это решить, когда пот льется иной раз даже и у меня по лицу, трудно. Много читаю, кончаю целую серию книг, изданных в России «Academia», 1929 г., как разные воспоминания. Сейчас кончаю Каратыгина, прочла об Аполлоне Григорьеве, о Чехове, о Салонах в первой половине XIX века. Жили интереснее нас, но меньше было исторических событий, когда же они бывали, то теперь кажутся пустяками рядом с нашими, даже нашествие Наполеона… Сравните жизнь, например, в Петербурге с жизнью в Ленинграде во время «Отечественной войны».
Вера Николаевна, не будучи блестящим стилистом, обладала все же собственным литературным голосом. Самое важное, что она сделает, — это книга «Жизнь Бунина. 1870–1906», которая вышла в Париже в 1958 году тиражом 500 экземпляров. Можно лишь сожалеть, что все свои силы она отдала тому периоду жизни Ивана Алексеевича, который знала лишь понаслышке. Но упоминаемые «Беседы с памятью» должны были охватить более поздний период. Увы, смерть Веры Николаевны положит предел этой столь интересной работе — она дошла в ней только до событий 1910 года. (У нас она опубликована с предисловием А. К. Бабореко в 84-м томе «Литературного наследства».)
Теперь о круге чтения Веры Николаевны. Очень возможно, что он близок к интересам самого Бунина, если вспомнить о его громадном духовном влиянии на жену. Вера Николаевна упоминает о «Записках» блестящего актера первой половины XIX столетия П. А. Каратыгина, «Воспоминания» известного критика середины прошлого столетия Аполлона Григорьева, сборник «Литературные салоны и кружки. Первая половина XIX века» и другие.
Вернемся, однако, на улицу Жака Оффенбаха…
Жил Бунин теперь тихо, в посольство на рю де-Гренель не ездил, интервью для газет, обсуждавших выезжавших в СССР, не давал. Нездоровье лишило его всех радостей в жизни. Поездка на родину, пусть даже туристическая, при всей своей заманчивости, казалась фантазией.
Все интересы теперь вертелись вокруг того, чем заплатить доктору, на что купить лекарства, как не умереть с голоду. Вся его жизнь поддерживалась, как и обещала Цетлин, «друзьями из США». Вот одно из бунинских писем тех лет. Оно адресовано Марку Алданову и сразу показывает круг людей, которые проявляли «заботу» о нобелевском лауреате:
«Милый, дорогой Марк Александрович, спешу вам ответить, горячо поблагодарить вас за ваши постоянные заботы обо мне и попросить передать Соломону Самойловичу Атрану, что я чрезвычайно тронут им и шлю ему мой сердечный поклон. Буду очень рад познакомиться с ним, когда он будет в Париже. Ваше сообщение (о сборе денег в США для Бунина. — В. Л.) чрезвычайно обрадовало меня, хотя эта радость смешана и с большой грустью, с боязнью, что, может быть, и не осуществится доброе намерение Соломона Самойловича. Ведь вы говорите, что могут быть какие-то «влияния» на него. Что ж — очевидно, на свете все может быть, век живи — век учись!.. Моя история, т. е. то, что некоторые в чем-то обвиняют меня… эта история похожа на самый нелепый, дикий сон… Что до моего материального положения, то вы его знаете лучше Столкинда. Жить чуть не на краю могилы и, сознавая свою некоторую ценность, с вечной мыслью, что, может быть, завтра у тебя, больного вдребезги старика, постыдно, унизительно доживающего свои последние дни на подачки, на вымаливание их, не будет куска хлеба — это, знаете, нечто замечательное! Вы говорите о Цвибаке: у него моих капиталов осталось теперь всего 150 долларов, — на днях пришлось взять 200, — и никаких «сборов» он больше уже чуть не год не делает, да, конечно, и не будет делать — есть ведь всего 5–6 человек, которые кое-что дали ему для меня в прошлом году, и не думаю, что будет ему приятно снова клянчить на мою подлую, нищую старость…»