Выбрать главу

Бунинский организм был сломлен всем пережитым. Уже больше никогда он не оправится от болезней и несчастий.

ГЛАВА XV

В середине января 1948 года Бунины приехали на берег Лазурного моря, в Жуан-ле-Пен. Как обычно, пристанищем стал «Русский дом». Сколько воспоминаний было связано с этим местом!

…Пышно цветут белые и красные розы, сухо шелестят листья пальм. Мистраль ласкает ветви лимонных, оливковых и апельсиновых деревьев. Из окон пансионата видны белые вершины гор.

Приезд знаменитого писателя наделал переполоху среди обитателей дома. Всем хотелось побеседовать с ним, получить — хоть на открытке — автограф. Но Иван Алексеевич зажил замкнуто, принимал у себя лишь Алданова, успевшего перебраться из США в Ниццу.

Напротив комнаты Ивана Алексеевича — дверь в дверь — жила Ирина Одоевцева с мужем поэтом Георгием Ивановым. Их обоих он знал с незапамятных времен. Порой по-свойски заходил к ним — вполне в домашнем виде: в сером, видавшем виды, теплом халате и вышитой тюбетейке. Усевшись в удобном мягком кресле, Бунин любовался великолепным видом на море и синеющими вдали горами. Ирина Владимировна ставила перед гостем чашку кофе. Он начинал вспоминать прошлое:

— Это полезное для меня занятие, — словно оправдываясь, говорил он. — Теперь готовлю книгу воспоминаний…

К счастью, Одоевцева добросовестно воспроизвела эта беседы, проходившие, впрочем, гораздо чаще во время длительных неторопливых прогулок по живописным окрестностям Лазурного моря.

В присутствии Ивана Алексеевича скучать было невозможно — это утверждение Одоевцевой. Он, как никто другой, умел заставить собеседника переживать вместе с ним все его чувства, видеть его глазами, слышать его ушами. Слушающий Бунина словно становился участником его жизни: граница между ними как бы исчезала, и собеседник, словно под гипноз, попадал под могучее бунинское обаяние.

Некий впечатлительный и несколько нервный поклонник Бунина, содрогаясь от собственного рассказа, с ужасом говорил Одоевцевой:

— Я его теперь просто боюсь! Как-то по воле случая я оказался с Иваном Алексеевичем в одном купе поезда. Он был очень взволнован чем-то, жаловался на обстоятельства, а я слушал и волновался рассказу не меньше, чем он сам. Вдруг Бунин поднял свою красивую сухощавую руку и говорит: «Ах, как болит! затекла!»

И что вы думаете? В тот же момент я ощутил: и моя рука затекает. Испугался, да в коридор — шмыг! Так всю дорогу и простоял. Мне страшно стало. Словно себя потерял…

Одоевцева вспоминала, как Иван Алексеевич доставал из кармана табак и аккуратно скручивал папиросу:

— И дешевле, и лучше готовых!

Он не совсем был доволен своей жизнью, считал, что мало и плохо использовал дар, отпущенный ему природой.

— Но ведь вы прославились, — возражала Одоевцева. — На весь мир…

— Ну и что! — с жаром возражал он. — Если бы в своей стране! А то на чужбине… Что мне эта Нобелевская премия — а сколько я о ней мечтал — принесла? Чертовы черепки какие-то. И разве иностранцы оценили меня? Вот я написал лучшую свою книгу «Темные аллеи», а ее ни один французский издатель брать не желает… Да, — говорит Бунин, снова вспоминая «Темные аллеи», в который уже раз, — это лучшее, что я за всю мою жизнь написал. А разве кто понимает?

Я считаю «Темные аллеи» лучшим, что я написал, — продолжал он запальчиво, — а они, идиоты, считают, что я ими опозорил все свои седины, что это порнография и, к тому же, старческое бессильное сладострастие. Не понимают, фарисеи, что это новое слово, новый подход к жизни!»

До конца жизни Бунину, кстати, приходилось защищать свою любимую книгу от «фарисеев». Так, 10 марта 1951 года он писал Ф. А. Степуну: «…Жаль, что вы написали в «Возрождении», что в «Темных аллеях» есть некоторый избыток рассматривания женских прельстительностей»…Какой там «избыток»! Я дал только тысячную долю того, как мужчины всех племен и народов «рассматривают» всюду, всегда женщин со своего десятилетнего возраста и до 90 лет (вплоть до всякой даже моды женской): последите-ка, как жадно это делается даже в каждом трамвае, особенно когда женщина ставит ногу на подножку трамвая! И есть ли это только развратность, а не нечто в тысячу раз иное, почти страшное?..»

— Но не много ли самоубийств и убийств в них? — осторожно спрашивает собеседница. — Мне кажется, что это какое-то юношеское, чересчур романтическое, понимание любви: чуть что — ах! и она вешается или стреляется, или он убивает ее.