— …Лепят мне байки о каких-то польских князьях в роду… — бормотал тот, в чьем голосе чувствовалась горечь. — А я говорю — гониво это, гониво!.. Вот смотри, все эти три дня здесь я наблюдал, Сеня, я наблюда-а-ал! Вот этот, который, допустим, какой-нибудь Ван Хандер-Бындер… Он здесь живет, да, и все знают, что он здесь веками жил, что он сын и внук тех самых Ван Хандер-Бындеров… Чистокровность, Сеня, достоинство, непрерывность… ой, извини! — рода… А мы, Сеня, мы же свою родословную не знаем. Вот кто я, кто?!
Другой ему терпеливо отвечал:
— Ну-у… что ты не всасываешь эти вещи? Нас же там, типа, уничтожали, народ наш, конкретно уничтожали…
И не умолкали они до самой посадки.
Мы же молчали всю дорогу, весь путь в высоте, иногда только поглядывая в иллюминатор, где под высоким солнцем плавились и таяли облака — бесконечная, лучезарная школа света.
Вилла «Утешение»
Рине Браиловской
Случилось так, что в начале той осени, в день своего рождения, я проснулась в Риме, в отеле на виа Систина, — как всегда, в пять тридцать утра.
Сначала я неподвижно лежала, следя за тем, как вкрадчиво ползет по высокому потолку стебель солнечного света, и думала: я счастливый человек, мне пятьдесят, у меня живы родители, и я в Риме…
Мне пятьдесят, думала я, осторожно поворачивая так и сяк новую эту, оглушительную дату, я счастливый человек, я написала кое-какие книги… мои дети при мне, и родители живы, и мне пятьдесят, и я — в Риме, я в Риме, я в Риме!
Накануне мы с моей подругой, которая спала сейчас на соседней кровати, заблудились в парке виллы Боргезе. Сначала бродили по аллеям, спланированным некогда лучшими архитекторами Италии, между стволов головокружительных пиний, говоря о таких вещах, о которых даже с близкими говоришь, только оказавшись вне обыденного круга; затем, уже в сумерках, спохватились, что не понимаем — куда идем, бодро направились в противоположную сторону и оказались в какой-то глухомани с безответными белоглазыми античными статуями…
И не испуганные еще, но иронически растерянные, наперебой пустились выуживать из памяти гумилевские строки:
— «В аллеях сумрачных затерянные пары /Так по-осеннему тревожны и бледны, /Как будто полночью их мучают кошмары…»
Четвертая строка не давалась, не шла, а между тем нешуточно темнело, нас обнимала зловещая, как чудилось, тишина… Тогда две встревоженные дамочки потрусили наугад куда-нибудь…
— «Здесь принцы грезили о крови и железе, /А девы нежные о счастии вдвоем, /Здесь бледный кардинал пронзил себя ножом…»
И правильно сделал, сукин сын, заметила моя подруга, прибавляя шагу, — вымогатель, вор, бандит, вся эта коллекция картин на вилле — неправедное имущество… Я возразила, поспевая за ней, что это мог быть и другой кардинал, не Сципионе Боргезе… Все они одним миром мазаны, отвечала та, все бесстыдно обирали художников…
Мы покружили еще в «аллеях сумрачных», накапливая паническую усталость, пока наконец не вышли к смутному за деревьями просвету, откуда слабо доносилось шевеление электрической туши огромного города.
— «Но дальше, призраки! /Над виллою Боргезе /Сквозь тучи золотом блеснула вышина, /То учит забывать встающая луна…»
Луна, как выяснилось, уже встала — мраморная римская луна, фрагмент археологической добычи. Мы спустились с холма и минут через двадцать вышли на пьяццу де Треви, к легендарному фонтану, вокруг которого не протолкнуться было от туристов.
Из мягко подсвеченной арки Академии святого Луки по-хозяйски выступал мужиковатый Нептун, в гигантскую раковину которого впряжены были плавно рвущиеся вперед морские кони Николы Сальви. И вся эта совершенно театральная сцена гудела, жужжала, рокотала водой, прикатившей сюда по древнему акведуку, сооруженному еще полководцем Агриппой задолго до нашей юной эры, в — страшно выговорить! — девятнадцатом, опрокинутом в вечность, столетии, звучала голосами, музыкой, детскими возгласами…
Становясь к фонтану спиной, туристы через плечо кидали в воду монетки…
…Бледный солнечный побег достиг наконец гардин и стал медленно прорастать сквозь синюю ткань… Я тихо поднялась, оделась и, стараясь не лязгнуть ключом, вышла из номера.
Подслеповатая, из-за опущенных жалюзи, виа Систина с медленным скрипом приоткрывала то один свой глаз — кондитерскую, то другой — продуктовую лавку… На углу зеленщик выкладывал из корзин на прилавок влажно вздыхающий товар…
Я пошла наугад, почти наощупь, как в детстве: со слипшимися от сна глазами бредешь в январском рассветном студне в гостиную, чтобы первой нащупать под елкой подарок… — и минут через десять оказалась все у того же фонтана Треви.
В слабом растворе утреннего солнца было особенно заметно, сколь невелика эта, пустая сейчас, площадь, и как светла, как грандиозна восставшая из недр ее скульптурная группа с крылатыми морскими конями и опоясанным летучими складками Нептуном, мускулистой ногою ступившим на гребень раковины… Мерным шумом потоки низвергались в бассейн фонтана, — все было ополоснуто отраженными волнующимися бликами.
Под недреманным оком карабинеров, скучающих на ступенях вокруг фонтана, по колено в воде крутились двое рабочих в куртках и резиновых сапогах. Граблями сгребая россыпи монет, они возделывали длинную блес-кучую змею, вьющуюся по голубому дну фонтана, после чего наполняли бредни рыбьей чешуей монеток и ссыпали в пластиковые мешки… — муниципальный улов во славу процветания Вечного Рима.
…Живая паутина света металась по напрягшимся торсам возничих, сдерживающих вздыбленных коней среди скал, по мраморной тунике Нептуна, по мощно вылепленным икрам его царственных ног…
Завтракали мы на террасе, зажатой меж черепичными крышами более низких соседних домов, между балконами, увешанными подштанниками и детскими рубашонками. Поверху терраса была перекрыта виноградными лозами с целой бурей узорных листьев, сквозь которые солнечный свет проникал и шевелился, ежесекундно рисуя, сметая и вновь рисуя иероглифы на белых скатертях.
Уже через полчаса Рим пробудился: там и тут все чаще раздавался треск мотоциклов, разноязыкий говор, надсадные крики торговцев — шумы великого города. И когда я возвращалась в гостиницу, — надо было собрать дорожную сумку, позавтракать, расплатиться, — гром мотоциклов уплотнился, окреп, взлетая к высоким, как черные облака, кронам вечных пиний. Блеск пальм, витрины роскошных бутиков модных дизайнеров… — вокруг расстилался Рим в его незыблемом великолепии. Завтрак здесь подавали «континентальный», то есть скудный и скучный — все тот же неистребимый круассан с маслом и повидлом, и кофейник, один на двоих.
— …Так вот, она влюбилась в него по уши, и когда забеременела, тут на минуточку и выяснилось, что он не может оставить жену.
— Почему?
Мы продолжали говорить о неведомой мне Марии, с которой предстояло познакомиться… Вообще всю эту поездку, вернее, этот авантюрный финт в сторону, придумала и разработала моя подруга — страстная, легкая на подъем путешественница. Узнав, что меня пригласили в Мюнхен участвовать в очередном «круглом столе», посвященном очередному неразрешимому вопросу русской литературы, она уговорила меня по пути назад «тормознуть» в Риме и дня на два махнуть в Сорренто, где ее знакомая, та самая Мария, держала недорогой пансион в старой дедовой вилле, на высокой скале, над заливом…
— … А он ее тоже любил?
— Судя по всему, да… Но ты же знаешь мужчин… Они либо трусы, либо корчат из себя благородных… Да нет, конечно, любил, и любит… Он работал здесь в какой-то фирме, они познакомились, и он потерял голову… Ты увидишь, есть в ней такой итальянский шарм… Но у жены, которая оставалась в Хайфе, обнаружили Альцгеймер, ну, и он не смог «совершить предательства», вернулся в Израиль… Типично мужская логика — если б он бросил жену здоровой, это бы предательством не считалось… Мария какое-то время металась, приезжала к нему, возвращалась опять сюда… В один из таких ее налетов мы случайно познакомились на фестивале клейзмеров в Цфате…