Выбрать главу

И тут вновь ввязалась Меланья:

— Ишь кака нашлась плаксива да вкрадиста, аж в самые что ни на есть печенки свекру въелась… — Уперев руки в боки, она пошла на Агафью: — Ни весну эту, ни летом было те недосуг забежать в поле — всю работу сами справили. А зима на двор — сноха за стол: хлебушко дармовой унюхала!

Агафья стояла у порога избы, держась за косяк двери, словно боялась снова упасть.

— Цыц, ты!.. — и еще раз грозно и опять по-флотски, со смаком, черными словами покрыл большуху моряк, а придвинувшись к ней, уже спокойнее бросил: — Ишь расхорохорилась, ваше благородие! — По примеру отца он заклещенил своими крепкими узловатыми пальцами ее плечи. Большуха взвизгнула.

— Чё ты, чё ты, братан! — послышалось из темного угла где-то в запечье. — Не лапь, не твое. — Это не выдержал младший брат Федор.

Меланья выскользнула и опрометью кинулась в запечье под защиту мужа.

Федор, здоровенный, крепкий мужик, сажень косая в плечах, подав голос в защиту жены, правильно понял дальнейшие действия Константина, как остатний пар в остывающем котле: фукает, шипит еще страшней, а силы уже давно вышли, скоро весь выкипит. И потому сидел смирно.

Но тут и на него налетела неуемная, властная и языкатая женушка.

— Чё сидишь, пентюх губошлепый, — шипела она от оскорбленной царственной своей неприступности, коей уже привыкла пользоваться в семье. — Поддай ты ему, охальнику. Пусть вспомянет свой шесток!

Федор даже не пошевельнулся. Знал: за него, Федора, много лет назад просил перед старшим сыном родной отец, и за него теперь тянет Константин солдатскую лямку.

Константин понял свое: не поднять большухе брата супротив брата. В нем окрепла уверенность, что настоит-таки на своем. И душную темноту притихшей густонаселенной избы наполнили тяжелые слова его горькой исповеди.

— Шестой год на флоте. И все муки мои, сказать начисто, за одного тебя, Федя! — Константин говорил очень тихо и, может быть, потому особенно проникновенно.

— Заладил одное — за Федора ды за Федора. Ваши дела с батей, его и нуди…

— Примолкни, ты! — грозно прогудел Федор. Знать, глубоко вошли в него и разбередили душу братнины простые и горькие, годами выстраданные слова.

Все это еще более ободрило моряка. Константин решительно шагнул к столу:

— Слухайте все, и малые и набольшие: Ганина с Васяткой хлеба тут у вас напасено поболе, чем им двоим прокормиться надоть, не на одну зиму хлебушка этого горького ей с сыном хватит.

Он солдатским, твердым шагом направился в чулан, нащупал там на ларе большой каравай хлеба и вернулся с ним в избу.

— Бери, Ганя, никого не бойся. Твоя кровушка, твой труд и твой пот в хлебушке нашем. А там его в чулане богато, на всех хватит. Гостюй здеся, угощай родных и сродственников.

Меланья заметно притихла. Она не посмела не только вырвать каравай из рук солдатки, но и слова более не вымолвила в укор старшей снохе.

Все уже давно свыклись с темнотой, и теперь отовсюду в избе видели, как Агафья подошла к столу и положила каравай на самую середку. Никто не подал голоса ни за, ни против Константина. Не было хозяина, и каждый ожидал, чем кончится эта тяжелая семейная распря между отцом и старшим сыном. Но знали обычай: хлеб семьи в руках молодой придает ей силу хозяйки. Однако в этой семье давно уже свыклись, что одна в доме хозяйка — Меланья.

Положение казалось безвыходным. Тревожно думали: не избежать нового скандала… И тут Федор не выдержал, рванул из своего угла и выбежал на холодную половину. Там зажег привезенную Константином большую, на тяжелом поставе, тридцатилинейную настольную лампу и вошел с нею в жилую избу. Так здесь стало светло, что все, как по команде, кто рукой, кто платком, кто шапкой, кто варежкой от света закрылись. А когда попривыкли к свету, лица родичей подобрели, словно ярким лучом смыло вдруг накатившее было на всех мрачное настроение.

Успокоенный холодом и картиной снежной ночи, вслед за Федором в избу вошел Никанор и занял на лавке у печи свое место. Споры стихли. А когда согрелся и окончательно оттаял в избе от сумасбродной одури, подал свой грозный, могутный и властный хозяйский голос:

— Агафья, ставь самовар, давно пора вечерять.

И было в этом его повелении именно то добро, ради которого и тянул под отчий кров свою Ганю и сына Васятку Константин.

Всем стало ясно: ссоре положен конец. Смирился батя, и, значит, ныне Константинов верх: настоял-таки на своем. Не зря Ганя, как набольшая, положила круглый ржаной каравай на середину стола. Его поджаристые корочки ласково поблескивали теперь на ярком свету Костиной чудо-лампы. И даже тяжелый, застойный дух плотно набитой родичами избы не смог поглотить сытного, приятного запаха свежего ржаного хлеба.