После завтрака он долго болтал с Эльзой о разных пустяках, помогал ей мыть посуду на кухне, играл с девчушками. Понимал, что все это делал для того, чтобы отвлечься от дум о доме, скоротать последние часы, которые не знал куда деть. Потом пошел в свою комнату собирать вещи и только тут, рассматривая и укладывая в чемодан подарки, избавился от преследовавшего его все утро укоризненного взгляда жены.
Вещи не хотели укладываться и, как ни перебирал, снова громоздились горой. Приходилось безжалостно сминать их крышкой чемодана. И баул был уже полон, а на полу все лежали большие пластмассовые пакеты. Как тащиться с ними, он не представлял себе и злился, что увлекся барахлом, вместо того чтобы на эти деньги купить что-нибудь одно, небольшое, но ценное. Потом до него вдруг дошло, что таскаться с вещами ему, по существу, нигде не придется. Еще вчера вечером договорились, что Эльза отвезет его на вокзал на своей машине. А на вокзале полно тележек, — грузись и поезжай до самого вагона. Да и придет же кто-нибудь провожать. Поезд прямой, до Ганновера. Там на перроне тоже есть тележки. Ну а в Москве встретят. И он сдвинул пластмассовые пакеты в угол и решил последний раз пройтись по Штутгарту.
Было пасмурно и неуютно. Поблескивал мокрый асфальт. В магазинах горел свет. Александр пошел по серой сырой улице, не зная, куда деть оставшиеся часы. Свернул было к парковой аллее. Здесь было тихо и пустынно. Если бы не шум автомашин, можно было легко представить, что находишься в настоящем лесу. Но потом вспомнились Каппес, гогот черных парней, избивающих человека велосипедными цепями, и лесное очарование сразу пропало.
Он ушел из леса с твердым намерением вернуться домой и завалиться спать до самого обеда. Следующая ночь предстояла бессонная, и надо было отоспаться впрок.
Дома были только дети. Эльза куда-то ушла, Хорст уехал на работу, и девчушки своевольничали в спальне родителей, кувыркались на перинах, постеленных на полу. Одна стена в этой спальне была сплошь зеркальной, и комната казалась преогромной. Зеркало-то и привлекало девчушек: они принимали разные позы, смотрели, как это выглядит в зеркале, и хохотали одна громче другой. По верху зеркала красивой готической вязью было написано: «Wo Friede, da Glück »[19].
— Ух вы, баловницы! — заглянув в спальню, по-русски сказал Александр и шутливо погрозил пальцем.
— Баляница! Баляница! — радостно закричала Анике и попыталась встать на голову. Старшая, Зильке, последовала ее примеру, и они обе разом завизжали. Звякнули окна.
— Слышите?! — Александр сделал испуганное лицо. — От вашего крика стекла звенят.
— Так это от машины на улице, — догадалась Зильке.
— Я пойду спать, а вы не мешайте. Хорошо?
Его комната была напротив спальни, и Александр все прислушивался, ждал, когда девчушки снова расшалятся. Долго лежал без сна, смотрел на перекладины верхней кровати, вспоминал тех, с кем свела его судьба в этой поездке по Западной Германии.
Так и не уснув, потянулся к транзистору, покрутил колесико и вдруг поймал голос, сжавший горло слезной спазмой. Пахоменко пела фронтовые песни. «Бьется в в тесной печурке огонь…», «Лучше нету того цвету, когда яблоня цветет…» Слова ложились в душу как капли дождя на иссохшую землю, наполняя ее тихим ликованием. И странное дело, они ничуть не противоречили его здешним восторгам. Вспомнилось: «Песня — душа народа». Почему же эти фронтовые песни, рожденные в борьбе с немецким нашествием, так созвучны тому душевному складу немецкого народа, который он, Александр, узнал, почувствовал здесь?
пела Пахоменко.
И вспомнилось: «Как осенние листочки на сыром дрожат ветру».
Печаль и слезы у всех народов одинаковы. Любовь и радость — тоже.
И потекли мысли о любви — извечной силе, движущей людьми.
Любовь правит миром. Любовь, а еще голод. И когда миром вознамеривается править кто-то из людей, он непременно пытается взять в союзники любовь и голод.
С голодом проще, он верно служит сильному и богатому. Лишь на самом высоком духовном уровне человек способен противостоять голоду и не унижаться перед насильником, имеющим еду.