Выбрать главу

В память о моих любимых

Зачем оберегать мне мир,Где сорных трав бушует пир,Не вытравить ничем их?
Зачем мне лето и зима,Когда родная мать мертва,Но жив ее убийца?
Возможно, жив, а может, нет,И для него погаснул свет,Грех отпустил священник.
За ним охота не идет,Он песни новые поетИ нежится на солнце.
Герой, пророк ему чужды,Стихи, науки не нужны,Он глух к ним от рожденья.
А матерей поток идетТуда, где газ смертельный ждет,С младенцами в объятьях.
Он лишь смеется, видя их,Вот газ в их легкие проник,Разверзлись в ад ворота.
Клинок и атом заодноУтянут всех людей на дно,Верша свою работу.
И больше нечего нам ждать,И в грудь себе зачем стучать,Раз все осталось в прошлом?
Давно вину свою забыв,Личину заново сменив,Он там, где убивал, стоит…
Позирует для фото.

Часть I

Глава первая

Длинный состав из приземистых товарных вагонов с германской маркировкой вздрогнул и замер на месте.

«Остановились», – пробежало по полубессознательной, оглушенной толпе.

Мы ожидали, что вот-вот прибудем на место. Нас загнали в поезд двумя сутками раньше в Бачка-Тополе[1], и с тех пор мы останавливались дважды, на минуту-другую. В первую остановку нам раздали по черпаку жидкого супа. Дверь для этого отодвинули ровно настолько, чтобы проходила миска, – не шире. Во второй раз поезд притормозил посреди поля. Заскрежетали засовы, загремели выкрики конвойных, немцев в травянисто-зеленой форме:

– Aussteigen! Zur seite! Los! Los! – На выход! В сторону! Живо! Живо!

Нас выстроили возле небольшого леска, на насыпи, заросшей цветами. Никто толком не знал, где мы находимся. В Венгрии, Словакии? Может, в Польше? Конвойные объявили, что можно облегчиться.

– Заходить в лес запрещено! При любом резком движении стреляем!

Сотни и сотни людей толпились на узкой полоске насыпи. В глазах старух плескался ужас. Шесть дней назад эти женщины сидели в своих уютных креслах и обсуждали, что приготовить в воскресенье на обед. Они слушали радио и выглядывали через окно гостиной во двор, ждали новостей от внуков, угнанных на принудительные работы.

Молодые замужние женщины. Пару дней назад они сбрызгивали себе шею и руки одеколоном, а садясь, аккуратно расправляли юбки на коленях.

Девушки. Пятнадцати-, шестнадцати-, семнадцатилетние. Их учили делать реверансы. Дома они оставили школьные учебники, возможно, робкие любовные письма в перевязанных ленточкой, украшенных бумажным кружевом коробках из-под шоколадных конфет и полевые цветы, засушенные между страницами фотоальбомов.

Мужчины. Молодые и старые. Школьники с широко распахнутыми глазами и встрепанные подростки. Взрослые в расцвете лет, пожилые, старики. Все бросились в стороны. Возможности облегчиться не было два дня. Инстинктивно расставляя ноги, они присаживались на корточки словно животные. Моча собиралась в лужи. Конвоиры, стоявшие рядом с невозмутимыми лицами, не сводили с них глаз. То были не люди. Так же как и сидевшие на корточках у всех на виду.

Там, в Восточной Европе, на краю зеленого леска возле железнодорожной насыпи, с нами произошла катастрофическая метаморфоза. Люди, ехавшие в накрепко запертых вагонах этого адского поезда, превратились в животных. И не только они – сотни тысяч человек, в лихорадке безумия согнанных из пятнадцати стран на фабрики смерти и в газовые камеры.

В тот миг нас впервые поставили на четвереньки.

* * *

Поезд замедляется…

То, что осталось живого, начинает шевелиться в темноте товарных вагонов. Из шестидесяти человеческих существ, севших со мной в вагон в Тополе, пятьдесят шесть еще подают слабые признаки жизни. Первобытный ужас, голод, жажда и духота уже забрали у нас четверых. Их трупы грудой свалены в углу. В основном тут все с юга и из центра Бачки – края в сербской Воеводине. Мандель, старый столяр и добрый друг моего отца, тоже был среди нас. Он умер первым. Мандель многим девушкам из Бачки сделал в приданое брачные ложа. Достойный, надежный человек.

Думаю, старый столяр умер оттого, что у него отобрали сигареты. Вот уже шестьдесят лет он выкуривал по пять десятков штук в день. Никто и никогда не видел Манделя без дымящейся сигареты. Его запасы, вместе с деньгами и украшениями, конфисковали еще в Тополе. Первые двадцать четыре часа пути Мандель мрачно и напряженно таращился в пространство, на копошащуюся перед ним массу вонючих, потных человеческих тел. За шестьдесят лет работы его руки приобрели цвет красного дерева. Правая время от времени механически поднималась ко рту, точно держала сигарету. Указательным и средним пальцами Мандель подносил воображаемую сигарету к вытянутым губам. Словно ребенок, притворяющийся, будто курит, он даже выпячивал губы, выпуская дым. Но после Нове-Замки[2] его седая голова упала набок. Смерть столяра не стала особым событием. Она вообще больше не была событием. Только доктор Бакаш из Нови-Сада[3] вытянул шею над потрепанным меховым воротником пальто и глянул в его сторону. А потом устало махнул рукой. Доктор Бакаш и сам едва держался. Наверное, он уже представлял, как двенадцать часов спустя другой врач в вагоне засвидетельствует его собственную смерть.

вернуться

1

Бачка-Топола, или Топола (венг. Bácstapolya, или Topolya) – город в Сербии, в автономном крае Воеводина. Один из транзитных пунктов, через который евреев переправляли в концлагерь Аушвиц-Биркенау. Для Йожефа Дебрецени, как и для многих из тех, кто упомянут в книге, венгерский – родной язык. В оригинале автор использует венгерские названия населенных пунктов, существовавшие на момент описываемых событий, в том числе для территорий, которые лежат вне пределов современной Венгрии, где проживало множество венгров. Для удобства читателей в русском переводе приведены современные топонимы.

вернуться

2

Нове-Замки (венг. Érsekújvár) – город в юго-западной Словакии.

вернуться

3

Нови-Сад (венг. Újvidék) – второй по величине город в Сербии, административный центр автономного края Воеводина.