— Что с тобой происходит, Петр? Откуда такой наплыв апатии? Ты перестаешь быть самим собой. Мне-то ты можешь все объяснить по-человечески?
Он садился в старенькое, обтянутое выцветшим от времени бархатом креслице, закуривал и в свою очередь спрашивал:
— А разве ты сама не понимаешь? Разве ты не видишь, как мне тяжело смотреть в глаза тем людям, чьи близкие один за другим уходят на фронт, а я… Командовать эскадрильей может любой мой командир отряда или даже звена, и ничего от этого не изменится. Ничего! Все будет идти своим чередом. Так почему же, черт побери, меня до сих пор здесь держать!
Лия Ивановна присаживалась на подлокотник креслица, обнимала мужа.
— Разве ты в чем-нибудь виноват перед людьми? Сколько раз ты обращался с просьбой, чтобы тебя здесь не держали… Твоя совесть чиста. Это скажет любой, у кого бы ты ни спросил.
Капитан Шульга пожимал плечами. Нет, Лия его не понимает. Перед кем чиста его совесть? Перед людьми? Может быть. Но для него этого мало. Ему надо, чтобы его совесть была чиста перед самим собой. А этого нет. И не будет до тех пор, пока он здесь. Больше того, если уж говорить о совести, то капитан Шульга не считает ее чистой перед своим отечеством, которое он не защищает в самое трудное для него время. Он не говорит об этом, потому что не любит высокопарных слов. Но это в его душе…
А Лия Ивановна, успокаивая мужа, про себя молила Бога, чтобы ее Петр как можно дольше оставался рядом с ней. Она не смогла бы так, как Полинка Ивлева, безмерно верить, что снова с ним увидится. Слишком прожорлива это война, слишком много ей потребуется жертв, чтобы она насытилась.
Ей представилась какая-то страшная карусель воздушного боя, в которой крутятся, крутятся, один за другим вспыхивают, горят и падают истребители.
До Андрея Денисова, которого Лия Ивановна тоже называла Денисио, она не слышала таких слов: «Карусель воздушного боя».
Денисио привез их из Испании, где дрался с фашистами на таком же «ишачке», на каком летает и сейчас. Денисио рассказывал:
— Нас там было значительно меньше, чем франкистов. Им на помощь пришли итальянские летчики-чернорубашечники, немецкие асы из легиона «Кондор» и другая фашистская нечисть из разных стран. Бывало так, что нам вдвоем-втроем приходилось драться с десятками фашистов. А если нам удавалось вылететь группой тоже в десяток машин, на нас наваливалось иногда двадцать, двадцать пять их истребителей. Вот тут и начиналась карусель. Она всегда была похожа на совершенно живую пружину: то вдруг сожмется, свернется, как в смертельную для нее минуту сжимается и сворачивается змея, то сразу расхлестнется, и тогда кажется, будто от огненных трасс участвующих в бою самолетов небо загорается сотнями сверкающих молний и от дикого рева моторов оно гремит несмолкаемыми раскатами грома.
Денисио рассказывал увлеченно, руки его все время были в движении, точно он сразу работал и сектором газа, и ручкой управления машиной, и в то же время нажимал на гашетку, посылая пулеметную очередь только в одному ему видимую цель. Но вот вспыхивает в этой чудовищной карусели «чайка» или падает весь израненный «ишачок» и Денисио умолкает, голова его склоняется на грудь, и Лия Ивановна понимает: в эту минуту его захлестывает душевная боль, сейчас он уже не здесь, в сибирском городке Тайжинске, а над Мадридом или Севильей, где в горячей от знойного солнца земле лежат его друзья-побратимы. И Лия Ивановна думает, что там, где сейчас бушует война, такие страшные карусели крутятся день и ночь, и тот, кто в них попадает, на землю возвращается лишь мертвым.
…Пурга не утихала.
Снежные залпы заставляли стонать и тайгу, и землю, и ненастное предновогоднее небо. Его не было видно и поэтому казалось, будто кроме хаоса во всей вселенной ничего не осталось.