С тех пор молчал и Гантенбайн.
В кругу друзей, прежде как-то, она сказала: захоти она иметь ребенка, ей было бы все равно, кто отец! — возражая одному мистику крови и потому справедливо, в тот момент правильно; люди говорят многое, что в данный момент правильно, — Гантенбайну не хотелось больше думать об этом… Сообщила ему это Лиля в момент, когда он действительно об этом не думал, за три минуты до прихода гостей:
— У нас будет ребенок.
Гантенбайн растерянно промолчал.
— Я была у врача…
Словно в пьесе, раздался звонок. Гости! И случилось чудо: та мысль, связанная с календарем, которой Гантенбайн стыдился, действительно не пришла, Гантенбайн радовался вслепую, приветствуя гостей, которым ничего не оставалось, как принять его бурный восторг на свой счет; кое-кто еще не был знаком с господином Гантенбайном, он видел их замешательство перед слепым, которого им представляли… Тогда она в первый раз рассказала этот восхитительный анекдот о том, как Гантенбайн является с розами к ней в уборную… На следующее утро, проснувшись как от удара обухом по голове, Гантенбайн не помнил о вечере, а помнил только новость насчет ребенка, и счастье, что у Лили были тогда репетиции и она как раз уходила, а то бы он, может быть, спросил, была ли она с тем другим в феврале. Что тогда? Может быть, она сказала бы: «Да». Без промедления, просто: «Да». Или, помедлив и после молчания, дав ему почувствовать всю смехотворность его вопроса, закуривая сигарету: «Почему ты об этом спрашиваешь?» Даже и в таком случае это мог быть ребенок от Гантенбайна; спрашивается только, захотела ли бы Лиля после этого вопроса, чтобы он был отцом ее ребенка; может быть, она никогда больше не говорила бы: «Наш ребенок». Ребенок остался бы ее ребенком… И вот Гантенбайн лежал, проснувшись, как от удара обухом по голове, и, поскольку он был один в доме, вопрос остался незаданным… Может быть, она и сказала бы: «Нет». Пусть помедлив, но потом просто: «Нет». И вряд ли это было бы лучше для будущего, это было бы минутное облегчение, но видеть его облегчение было бы ей противно, ей не захотелось бы поцеловать отца своего ребенка после такого разочарования, может быть, и ребенок не появился бы на свет после этого… Значит, счастье… Выход один: Гантенбайн полагает, что ребенок, ее ребенок, не от него, но никогда не показывает этого, в надежде, что ребенок станет его ребенком.
Я представляю себе:
Ее справедливое тогда возражение мистику крови; теперь Лиля не признала бы, что она могла такое сказать.
Я представляю себе:
Беатриче в ванне, шестилетняя, Гантенбайн в роли папы, который ее намыливает, ее тельце, ее невинная кожа, прежде всего эта кожа, кудряшки в мыльной пене, ее папа ведь не видит, где Беатриче спрятала ножку, но потом он все-таки ее находит, чувствительные к щекотке пальчики, чтобы намылить и их, Гантенбайн в одной рубашке, рукава которой надо к тому же засучить, конечно, это не Беатриче устраивает такие каверзы, а Кризимизи, из-за него эти брызги и всплески, Кризимизи — это существо, которое щекочет папу и прячет мыло, существо для папы невидимое, ведь Кризимизи — муж ведьмы, и, только когда Беатриче говорит с Кризимизи, он слушается, тогда брызги прекращаются, тогда Гантенбайн может намылить ее спинку и ее попку, даже уши, даже подмышки, только ей нельзя выдавать слепому, как выглядит Кризимизи, а потом Беатриче вдруг хочется, чтобы папа увидел ужасную царапину у нее на коленке, и Гантенбайн в самом деле видит ее, эту крошечную царапинку на коленке, он избавляет ее от мыла и припудрит ее и перевяжет, вот только Кризимизи он никак не может увидеть, даже когда снимает очки из-за пара, и поэтому Кризимизи не страшно, когда Гантенбайн ругает его или только предостерегает, и брызги и всплески не прекращаются, покуда наконец Гантенбайн не выпускает воду из ванны, чтобы обдать Беатриче из душа, ее кудряшки в мыльной пене, ее мокрые, блестящие от мыла ручки и бедрышки, ее тельце со всех сторон, нет, матроса из нее не выйдет, о нет, из нее наверняка выйдет девушка, тут не помогут ни брючки, ни ручки в карманах, ни локти вперед, ни любые фокусы на краю ванны, теперь ее прыжок на ковер, это папе следовало бы увидеть, и, когда она, завернутая в белую мохнатую простыню, на минуту притихшая, чтобы сполна этим насладиться, предоставляет растереть себя сильным его рукам, вдруг вопрос: «Это правда, папа, что ты вообще ничего не видишь?» И чтобы это проверить, вскоре потом ее заявление: «Я умею летать!» — в чем папа, будучи слепым, усомниться не может, и поэтому он должен, пожалуй, в это поверить и отнять от нее свои руки, чтобы Беатриче могла сказать: «Не видишь, как я летаю?» И когда он, задумавшись на секунду о том, что Беатриче, может быть, действительно не его ребенок, поднимает ее высоко вверх, вытянув руки, ее ликованье: «Вот видишь!» Ее ликованье: «Ты не видишь меня?» Ее ликованье…
Я представляю себе:
Беатриче, десятилетняя, упала, катаясь на велосипеде, кровоизлияние в мозг, всю ночь страх, что она умрет, общий страх матери и отца, этот страх с открытыми глазами, которые плачут…
Я представляю себе:
Гантенбайн совсем не плохой отец, после того как он постепенно отказывается от своего стремления воспитывать ребенка — из-за своей роли слепого… Если Беатриче просто не делает того, что ей как раз не хочется делать, надеясь, что ведь Гантенбайн этого не увидит, не увидит, например, повешены ли ее платья на плечики или все еще валяются где попало, и если Гантенбайн, заботясь не столько о платьях, сколько о человечке, который, по его, Гантенбайна, мнению, должен ведь когда-нибудь и как-нибудь научиться делать то, что ему, человечку, как раз не хочется делать, — если Гантенбайн вечером спросит, сделано ли это, видя, к сожалению, что ничего не сделано, да, что тогда? Если Лиля, как мать, тогда тоже играет слепую и молчит, чтобы во всяком случае быть на стороне ребенка и помешать как бы то ни было одернуть его, — нужны годы, чтобы Гантенбайн понял, что ребенка нельзя воспитать, если мать этого не хочет, и чтобы он, Гантенбайн, войдя в свою роль слепого и по отношению к ребенку и позволяя обманывать себя в тысячах мелочей, стал милым папой, у которого нет никакого педагогического зуда и который готов помочь Беатриче, когда ее одернет сама жизнь.
Такое бывает.
Такое бывает и забывается от раза к разу, если помочь удается, да, но отец не волшебник; парез век вследствие непослушания во время кори неизлечим; случай педагогического упущения, легкий случай вины, один из многих, но вина творит отцовскую любовь, и Гантенбайн уже не представляет себе жизнь без ребенка…
Беатриче не анекдот.
Время детских рисунков прошло, и доказать отцовскую любовь игрой в верховую лошадку уже нельзя. Давно уже нельзя. Беатриче борется с латынью, accusativus cum infinitivo, любовь видит перед собой задачи, которые и для Гантенбайна трудны. Чего только не требуют от наших детей и от их отцов! Чтобы притворяться, будто он помнит вслепую все, что когда-то выучил сам, он должен, покуда Беатриче сидит в школе и за ним не следит, сам еще раз тайком пройти курс школы. А алгебра! Зрелый человек думает, что он умеет извлекать корень, а оказывается, ему надо учиться этому заново, человеку с седыми висками, видя перед собой уравнение с одним неизвестным, с двумя неизвестными, с тремя неизвестными и т. д.