Больше я никогда ничего не слышал о Ганне.
Это было в 1936 году.
Я спросил тогда Ганну, какое впечатление на нее произвел в тот день Иоахим, и она сказала, что он ей кажется вполне симпатичным. Но никогда бы мне не пришла в голову мысль, что Ганна и Иоахим могут пожениться.
Мое пребывание в Венесуэле (с тех пор прошло уже два месяца) длилось только два дня, потому что турбины не перевезли с пристани, все оборудование было еще запаковано в ящиках и ни о каком монтаже не могло быть и речи.
20/IV — вылет из Каракаса.
21/IV — прибытие в Нью-Йорк. Айдлуайлд.
Айви встречала меня на аэродроме. Оказывается, она выяснила, когда я прилетаю, и отделаться от нее было невозможно. Разве она не получила моего письма? Вместо ответа она меня поцеловала; она уже знала, что через неделю мне предстоит лететь по делам службы в Париж; от нее пахло виски.
Я не проронил ни слова.
Айви села за руль, и наш «студебекер» помчался по направлению к моему дому. О моем письме из пустыни — ни звука. Айви встречала меня цветами, хоть я и равнодушен к цветам, омаром и сотерном, чтобы отпраздновать мое счастливое возвращение. И снова поцелуи, пока я просматривал свою корреспонденцию.
Я ненавижу объяснения.
Я не рассчитывал когда-либо снова увидеть Айви, и уж во всяком случае не в этой квартире, которую она называла «нашей».
Возможно, я и в самом деле слишком долго принимал душ.
Ссора началась с того, что Айви ворвалась в ванную с махровой простыней, а я ее выставил за дверь, применив, увы, силу, а она любит, когда к ней применяют силу, потому что это дает ей право меня укусить…
К счастью, затрещал телефон!
Звонил Дик. Он поздравил меня с вынужденной посадкой в пустыне, я тут же напросился к нему сыграть партию в шахматы; и тогда Айви обозвала меня нахалом, эгоистом, чудовищем и бесчувственным чурбаном.
В ответ я, естественно, рассмеялся.
Она принялась колошматить меня кулаками, громко всхлипывая, но на сей раз я поостерегся применять силу, ведь только этого она и ждала.
Возможно, Айви меня любит.
(В женщинах я никогда не мог до конца разобраться.)
Четверть часа спустя, когда я позвонил Дику и предупредил его, что, к сожалению, не могу еще выехать, Дик сказал, что он уже расставил фигуры на доске. Я извинился — это было очень неприятно, ведь я не мог ему толком объяснить, в чем дело, и лишь невнятно пробормотал, что гораздо охотнее играл бы сейчас с ним в шахматы…