Я дал себе клятву никогда больше не курить и попытался сунуть лицо под струю воды, но мешала раковина. Пустяки. Приступ слабости, и ничего больше, да, всего лишь приступ слабости и головокружение.
— Your attention, please.
Я сразу почувствовал себя лучше.
— Passenger Faber, passenger Faber!
Это я.
— Please to the information-desk[7].
Я все это слышал, но не двинулся с места, а сунул голову прямо в раковину: я надеялся, что самолет уйдет без меня. Но вода не освежила меня, она была ничуть не холоднее пота; я не мог понять, почему негритянка вдруг расхохоталась, груди ее дрожали от неудержимого смеха, как студень; разверстый в хохоте рот, ослепительные белки черных глаз, жесткие спирали волос, — короче, Африка крупным планом. И снова:
— Passenger Faber, passenger Faber!
Я вытер лицо платком, а негритянка тем временем смахнула капли воды с моих брюк. Я даже причесался — только бы протянуть время, громкоговоритель все передавал и передавал всевозможные объявления о посадках и вылетах; потом снова:
— Passenger Faber, passenger Faber.
Негритянка отказалась принять у меня деньги, для нее радость (pleasure), что я жив, Господь услышал ее молитву. Я положил купюру на стол, но она выбежала за мной на лестницу, куда ей, как негритянке, вход был запрещен, и сунула мне ее назад.
В баре было пусто…
Я взгромоздился на табурет, закурил и стал глядеть, как бармен, кинув в запотевший стакан маслину, привычным жестом наполнил его — большим пальцем он придерживал ситечко смесителя, чтобы кусочки льда не попали в стакан. Я положил на стойку купюру, которую мне вернула негритянка, а за окнами бара проплывал тем временем «суперконстэллейшн», выруливая на взлетную дорожку, чтобы подняться в воздух. Без меня! Я как раз потягивал свой мартини, когда громкоговоритель снова заскрипел: «Attention, please». Некоторое время ничего не было слышно, потому что ревели турбины стартующего «суперконстэллейшн», потом он пронесся над нами с обычным воем, и тогда снова раздалось:
— Passenger Faber, passenger Faber!
Никто здесь не мог знать, что Фабер — это я, и, решив, что они не станут меня дольше ждать, я направился на террасу, чтобы взглянуть на наш самолет. Он стоял, готовый к отлету, автоцистерны с горючим уже отъехали, но винты еще не вращались. Я вздохнул с облегчением, когда увидел, что стайка наших пассажиров идет по пустому полю к самолету и впереди всех мой дюссельдорфец. Я ждал запуска турбин, а громкоговоритель и здесь хрипел не унимаясь:
— Please to the information-desk.
Но теперь это меня уже не касалось.
— Miss Sherbon, Mr. and Mrs. Rosenthal…[8]
Я все ждал и ждал, но четыре пропеллера почему-то не двигались, я не выдержал этого ожидания, снова спустился в подвал, скрылся в туалете и защелкнул за собой дверь кабинки, когда опять загромыхало радио:
— Passenger Faber, passenger Faber!
Это был женский голос. Я снова весь покрылся испариной и был вынужден сесть, потому что у меня закружилась голова, а ноги мои все равно были видны из-под двери.
— This is our last call[9].
Два раза подряд.
— This is our last call.
Не знаю, почему я, собственно говоря, спрятался. Мне стало стыдно. Обычно я не позволял себе опаздывать. Но я не покидал своего убежища, пока не убедился, что громкоговоритель в самом деле оставил меня в покое, — я ждал не меньше десяти минут. Просто у меня не было ни малейшей охоты лететь дальше. Так я сидел за запертой дверью, пока не раздался вой стартующего самолета «суперконстэллейшн» — я безошибочно определяю его по звуку, — тогда я потер щеки, чтобы не привлекать внимания своей бледностью, и вышел из туалета как ни в чем не бывало, что-то насвистывая. Я постоял в вестибюле, потом купил газету, — я понятия не имел, что мне делать в этом Хьюстоне, штат Техас. Как странно получилось: самолет улетел без меня. Я всякий раз настораживался, когда начинало говорить радио, а потом, чтобы чем-то заняться, направился на почту: решил послать телеграмму насчет багажа, который без меня летел в Мехико, затем телеграмму в Каракас, чтобы на сутки отложить начало монтажа, и телеграмму в Нью-Йорк. Я как раз прятал в карман шариковую ручку, когда стюардесса нашего самолета, со списком пассажиров в руке, схватила меня за локоть.
— There you are![10]
Я лишился дара речи.
— We’re late, mister Faber. We’re late![11]
Я шел за ней, держа в руке уже ненужные телеграммы, и бормотал невнятные объяснения, которые никого не интересовали. Я шел как человек, которого ведут из тюрьмы в здание суда, шел, упершись взглядом в землю, потом — в ступеньки трапа, который отъехал, едва я ступил на борт.