Врач, который обследовал Сабет, успокоил нас. Он понимал по-английски, а отвечал по-гречески; Ганна переводила мне самое важное, в частности его объяснения, почему он считает, что Сабет укусила не черная гадюка, а випера (Aspis viper); по его мнению, я принял единственно верное решение доставить девочку в больницу. О применяемых в этих случаях народных средствах (высасывание места укуса, выжигание или иссечение ранки, перетягивание жгутом пораженной конечности) он был, как специалист, невысокого мнения; надежным считал только вливание сыворотки не позже чем через три-четыре часа после укуса, а иссечение ранки — лишь дополнительная мера.
Он не понимал, кто я такой.
Я тоже был в хорошем виде: потный, запыленный, как тот возчик гравия, босой, ноги сбиты и перепачканы варом, в грязной рубахе, без куртки, настоящий бродяга. Врач обратил внимание на состояние моих ног и попросил сестру сделать перевязку. Обращался он только к Ганне, пока она меня не представила:
— Mister Faber is a friend of mine[83].
Вот что меня успокоило: смертность от укусов змей (черные гадюки и виперы всех видов) составляет от трех до десяти процентов. Даже при укусах кобры число смертных случаев не превышает двадцати пяти процентов, что ни в коей мере не соответствует тому суеверному страху перед змеями, который еще повсеместно распространен.
Ганна тоже заметно успокоилась.
Жить я мог у Ганны.
Но я не хотел уходить из больницы, не повидав Сабет; я настоял на том, чтобы мне разрешили зайти в палату хотя бы на минуту (врач не стал возражать), но меня поразила Ганна: она вела себя так, словно я собирался украсть у нее дочку, и минуты не дала мне там пробыть.
— Пошли, — сказала Ганна, — она теперь спит.
Быть может, это счастье, что девочка нас не увидела. Она спала с полуоткрытым ртом (чего обычно с ней не бывало) и была очень бледна, уши ее казались мраморными; она дышала учащенно, хоть и ритмично, как-то успокоение; и, когда я подошел к ее кровати, она повернула голову в мою сторону. Но она спала.
— Пошли, — сказала Ганна, — оставь ее в покое.
Конечно, я бы охотней остановился в гостинице. Почему я этого ей не сказал? Быть может, и Ганне было бы приятней. Мы ведь даже еще друг другу руки не подали. В такси, когда мне это вдруг пришло в голову, я сказал ей:
— Здравствуй, Ганна.
Она усмехнулась, как усмехалась всегда в ответ на мои неудачные остроты — наморщив лоб у переносицы.
И сразу стала очень похожа на свою дочь.
Конечно, я этого не сказал.
— Где ты познакомился с Эльсбет? — спросила она. — На теплоходе?
Сабет писала ей о немолодом уже человеке, который на теплоходе, перед самым Гавром, вдруг сделал ей предложение.
— Это было? — спросила она.
Наш разговор в такси: одни вопросы без ответов.
Почему я зову ее Сабет? Это она спросила вместо ответа на мой вопрос: «Почему ты зовешь ее Эльсбет?» И все перемежается ее объяснениями: вот театр Дионисий. Почему я зову ее Сабет? Да потому что Элисабет, на мой вкус, невыносимое имя. И опять она указывает мне на какие-то полуразрушенные колонны. Почему именно Элисабет? Я бы никогда так не назвал ребенка. Остановка у светофора, обычная пробка. Но ее назвали Элисабет по желанию отца, и тут уж ничего не поделаешь. Она перекинулась какими-то фразами по-гречески с водителем, который обругал пешехода. У меня возникло впечатление, что мы едем по кругу, и это меня раздражало, хотя теперь вдруг оказалось, что спешить нам некуда. Ее вопрос:
— Ты потом когда-нибудь встречал Иоахима?
Афины казались мне отвратительным городом, типичные Балканы; я не понимал, где живут люди; провинция, чуть ли не деревня, восток, кишащие толпы на мостовых, а вокруг — мерзость запустения, развалины и к тому же еще претензии на столицу, — одним словом, отвращение. Мы остановились сразу после того, как она задала свой вопрос.
— Приехали? — спросил я.
— Нет еще, — сказала она, — я сейчас вернусь.
Это был институт, в котором Ганна работала; мне пришлось ждать ее в такси, и даже сигарет у меня не было; я попытался было от нечего делать читать вывески, но почувствовал себя неграмотным и как-то совсем растерялся.
Потом мы снова поехали к центру города.
Когда Ганна вышла из подъезда института, я ее в первый миг не узнал, а то непременно вышел бы из машины и распахнул перед ней дверцу.
Потом ее квартира.
— Я пойду вперед, — говорит она.
Ганна идет впереди меня, дама с седыми, коротко стриженными волосами, в роговых очках — чужая, но мать Сабет или Эльсбет (так сказать, моя теща), — и я время от времени удивляюсь, что мы с ней почему-то на «ты».