Когда над горизонтом между черными агавами взошла луна (это я тоже заснял), можно было продолжать играть в шахматы — так было светло, но внезапно стало холодно; мы отошли подальше от самолета, чтобы покурить, углубились в пески, и я признался ему, что пейзаж вообще-то меня не волнует, а тем более здесь, в пустыне.
— Не верю, что вы это всерьез! — сказал он.
Он считал наше происшествие настоящим приключением.
— Пошли-ка лучше спать! — сказал я. — Гостиница «суперконстэллейшн», Holiday in Desert with all Accomodations[18].
Мне было холодно.
Я часто спрашивал себя, что, собственно говоря, люди имеют в виду, когда говорят о приключениях. Я инженер и привык видеть вещи такими, какие они есть. Все, о чем они говорят, я вижу очень точно: я ведь не слепой. Я вижу луну над пустыней Тамаулипас — она светит ярче, чем где бы то ни было, согласен, но ведь луна — это небесное тело, массу которого можно вычислить, и вращается она вокруг нашей планеты, подчиняясь законам гравитации, — интересно, пожалуй, но при чем здесь приключение? Я вижу причудливые контуры черных скал, оттененных лунным светом; возможно, они напоминают причудливые силуэты доисторических животных, но ведь я знаю: это скалы, горная порода, должно быть, вулканического происхождения, впрочем, чтобы установить точно, надо было бы поглядеть на них вблизи. Но почему я должен испытывать страх? Доисторических животных больше нет. Почему я должен вообразить их? Я не вижу и окаменелого ангела, весьма сожалею, но не вижу; и демонов, увы, тоже; я вижу то, что вижу: обычные последствия эрозии да мою длинную тень на песке, но никаких привидений. Почему я должен все воспринимать как институтка? Потоп? Да при чем тут потоп, просто песок, залитый лунным светом и разметанный ветром, — похоже на застывшие волны, но меня это не удивляет; для меня это явление не фантастическое, а объяснимое. Я не знаю, как выглядят души грешников, быть может, как черные агавы ночью в пустыне. Но то, что я вижу, — это агавы, растения, которые цветут только один раз, а потом умирают. И еще я знаю, что я не первый и не последний человек на земле (даже если сейчас мне это кажется). И меня не может потрясти предположение, что я — последний человек, поскольку это не так. К чему доводить себя до истерики? Горы есть горы, даже если они при известном освещении, я это вполне допускаю, похожи на что-то другое, но все равно это Сьерра-Мадре, ее восточные склоны, и мы находимся не в царстве мертвых, а в пустыне Тамаулипас, в Мексике, примерно в шестидесяти милях от ближайшего шоссе, что, конечно, весьма печально, но, повторяю, при чем здесь приключение? Самолет для меня это самолет, и, глядя на него, я вижу не доисторическую птицу, а всего лишь «суперконстэллейшн» с отказавшими моторами, и лунный свет здесь ничего не меняет. Почему я должен воображать то, чего нет? Не могу я согласиться и с тем, что слышу здесь поступь вечности. Я ничего не слышу, кроме скрипа песка при каждом шаге. Я трясусь от холода, но знаю: через семь-восемь часов снова взойдет солнце. Конец света! Да почему? Я не могу внушать себе всякую чушь, только чтобы пережить приключение. Я вижу у края песков, примерно милях в двадцати отсюда, горизонт, белесый в зеленой ночи, но я не понимаю, почему там, в направлении Тампико, должен начинаться потусторонний мир. В Тампико я бывал. Я отказываюсь испытывать страх из чистой фантазии — вернее, из чистого страха становиться фантазером, чуть ли не мистиком.
— Пошли, — сказал я.
Герберт стоял неподвижно, весь еще во власти «приключения».
— Да, кстати, — сказал я, — не находитесь ли вы, случаем, в родстве с неким Иоахимом Хенке, который в свое время учился в Цюрихе?
Сам не знаю, почему я вдруг задал ему этот вопрос, когда мы, опустив руки в карманы и подняв воротники пиджаков, стояли у самолета, перед тем как подняться в кабину.
— Иоахим? — переспросил он. — Это мой брат.
— Не может быть! — сказал я.
— Ну да, брат, — подтвердил он. — Я ведь вам рассказывал, что еду к брату в Гватемалу.
Мы не смогли удержаться от смеха.
— До чего же мир тесен!
Ночи мы проводили в самолете, дрожа от холода, несмотря на пальто и шерстяные одеяла. Пока не кончилась вода, нам давали чай.
— Иоахим… Как он поживает? — спросил я. — Вот уже двадцать лет, как я о нем ничего не слышал.
— Спасибо, — сказал он, — спасибо…
— Когда-то, — сказал я, — мы очень дружили.
То, что я узнал о нем, было самым обычным: женитьба, ребенок (это я явно прослушал, иначе не стал бы потом переспрашивать), война, плен, возвращение в Дюссельдорф и так далее, — я был поражен, как бежит время, как мы стареем.