— Мы тревожимся за него, — сказал он.
— Почему?
— Он там единственный белый, а вот уже два месяца мы не имеем от него никаких вестей.
Он продолжал свой рассказ.
Большинство пассажиров уже спали, приходилось разговаривать шепотом, свет на потолке салона давно потушили и, чтобы не расходовать батарей, попросили погасить и маленькие лампочки у кресел; было совсем темно, только в иллюминаторе я видел песок — от него как бы исходил слабый свет да крыло самолета, залитое луной, — оно холодно поблескивало.
— Почему вдруг бунт? — спросил я.
Я попытался его успокоить.
— Почему вдруг бунт? — повторил я. — Быть может, его письма просто пропали.
Нас попросили замолчать.
Сорок два пассажира спят в «суперконстэллейшн», но он не летит, а стоит в пустыне, моторы его укутаны шерстяными одеялами (чтобы защитить от песка) и пневматическое шасси — тоже; пассажиры откинулись так же, как во время полета, головы склонились набок, рты открыты, но притом мертвая тишина, а снаружи — четыре блестящих креста-пропеллера, белесый лунный отсвет на крыльях и полная неподвижность — все это производило весьма комическое впечатление.
Кто-то разговаривал во сне.
Утром, когда я, проснувшись, поглядел в иллюминатор и увидел песок насколько он близок! — меня на секунду охватил безотчетный страх.
Герберт снова читал свой роман серии «Ро-ро-ро».
Я вытащил записную книжку.
3.IV — монтаж в Каракасе!
На завтрак дали сок и два печенья, а к ним в придачу — заверения, что съестные припасы уже в пути к нам и напитки — тоже, так что нет никаких оснований тревожиться. Уж лучше бы они ничего не говорили, а то весь день, естественно, прислушиваешься, не летит ли самолет.
Снова адская жара!
В салоне воздух накалился еще больше…
Что до звуков, так вот что мы слышали: вой ветра, время от времени писк мышей, которых, впрочем, нам так и не удалось увидеть, шуршание ящериц по песку. Но главное — несмолкающий ветер, который не вздымал песок, как я уже говорил, а как бы струил его по поверхности, неизменно заметая наши следы; и все время казалось, что здесь не ступала нога человека, и уж никак нельзя было допустить присутствия многолюдного общества — сорока двух пассажиров и пяти человек экипажа.
Мне хотелось побриться.
Снимать было решительно нечего.
Небритым я всегда чувствую себя как-то неловко, не из-за людей, а из-за собственного ощущения, будто я становлюсь чем-то вроде растения, и я невольно то и дело провожу рукой по подбородку. Я вытащил свою электрическую бритву и попробовал сделать все возможное — точнее, невозможное, поскольку без тока ведь с ней делать нечего, это я прекрасно знаю; мне действовало на нервы как раз то, что в пустыне нет ни тока, ни телефона, ни розетки — одним словом, ничего.
Как-то раз в полдень послышался шум моторов.
Все, кроме Герберта и меня, стояли под палящим солнцем и вглядывались в лилово-синее небо, раскинувшееся над желтоватым песком, серым чертополохом и красноватыми горами; еле уловимый гул так и не стал громче, где-то вдали, на большой высоте, поблескивал обыкновенный «ДС-7» — он казался белым как снег и держал курс на Мехико, где и мы должны были приземлиться вчера в это же время.
Настроение было премерзкое, хуже, чем когда бы то ни было.
К счастью, у нас были шахматы.
Многие пассажиры последовали нашему примеру, разделись и остались лишь в трусах и ботинках. Сложнее обстояло дело у дам. Некоторые все же отважились и сидели, высоко подобрав юбки, в голубых, белых и розовых бюстгальтерах, соорудив на головах из блузок нечто вроде тюрбанов.
Большинство жаловалось на головную боль.
Кое-кого рвало.
Мы с Гербертом снова устроились в сторонке, в тени, отбрасываемой хвостовым рулем; но даже и тут плоскости крыльев и элероны хвоста, отражая освещенный солнцем песок, сверкали так ярко, что нам казалось, на нас направлены прожекторы; и, как всегда, за шахматами мы почти не разговаривали. После длительного молчания я спросил:
— Так Иоахим, значит, не женат?
— Нет, — ответил он.
— Развелся?
— Да, — сказал он.
— Мы тогда частенько играли с ним в шахматы.
— Ясно, — сказал он.
Односложность его ответов подействовала на меня.
— На ком же он был женат?
Я спросил это просто так, чтобы убить время; меня нервировало, что нельзя было курить, я держал во рту незажженную сигарету. Герберт слишком долго думал, хотя давно уже было ясно, что положение ему не спасти: у меня был лишний конь, и, как раз в ту минуту, когда я окончательно оценил свое бесспорное преимущество, он после длительного молчания, так же мимоходом, как я спросил, назвал имя Ганны.