Поскольку Фрейд раз за разом посещал базилику Сан-Пьетро-ин Винколи, чтобы посмотреть на статую Микеланджело, он, видимо, в какой-то момент осознал, что первостепенным, хотя и не до конца осознанным толчком к неизменной его любви к искусству, археологии и античности стал не столько Ганнибал, сколько Винкельман, отец истории искусств и археологии, которого читал и Гете и который, так и не добравшись до Греции, всю свою жизнь посвятил изучению не греческих статуй, но римских копий с греческой обнаженки. При этом Винкельмана Фрейд упоминает лишь единожды. Гадая, Ганнибал или Винкельман пробудил в нем тоску по Риму, он поспешно предлагает вымученное объяснение, из которого следует, что это был Ганнибал. Винкельмана же он даже не обсуждает. При этом из любви Винкельмана к мужскому телу возник печатный труд, равного которому нет в анналах истории искусства. Фрейд и об этом не упоминает. И даже если он и думал при этом о трудах Винкельмана, он открыл для себя статую Моисея и, думая про Моисея, знал, что по касательной думает и о самом себе. В конечном счете проще было анализировать Моисея-человека и Моисея-статую, чем анализировать самого аналитика, а кроме того, было проще и, возможно, безопаснее, а также — если воспользоваться очень красноречивыми словами самого Фрейда — менее «дерзновенно… промолчать», проанализировав еврейского героя вместо обнаженных афинян. Тем не менее по тому, как Фрейд высказывается о Леонардо, видно, что афинские обнаженные статуи не оставляли его равнодушным. Думая о Леонардо, Фрейд пишет:
Картины эти вдыхают мистицизм в тайну, в которую не решаешься проникнуть… Фигуры опять же андрогинны… это красивые мальчики, обладающие женственной нежностью и женственными формами; они не опускают глаз долу, но смотрят таинственно и торжествующе, будто знают нечто счастливое и великое, о чем надлежит молчать; знакомая изумительная улыбка заставляет нас сделать вывод, что речь идет о любовной тайне (курсив мой. — А. А.).
Аналитик нашел собственного двойника в самом городе — городе, полностью состоявшем из слоев и уровней и посему, по сути, бездонном. Фрейд грезил о том, чтобы на старости лет поселиться в Риме, и в 1912 году писал жене, что ему «естественно находиться в Риме; тут я не чувствую себя иностранцем». Здесь звучит отзвук мыслей Винкельмана, который постепенно полюбил Рим, поселился там и уже в Риме написал слова, которые Фрейд наверняка видел — если не у самого Винкельмана, то наверняка у Вальтера Патера, который говорит о Винкельмане. Слова такие: «Здесь недолго избаловаться, но Господь мне это задолжал».
Часть 2
Фрейд бы это понял. Меня тянет в Рим, но что-то в этом городе бередит мне душу, тревожит своей нереальностью. У меня мало счастливых воспоминаний о Риме, и Рим пока что отказывается давать мне многое из того, что я у него с особой настойчивостью прошу. Вещи эти продолжают нависать над городом подобно призраку невылупившихся желаний, которые забыли умереть и остались жить без меня, вопреки мне. Каждый Рим, который мне довелось узнать, уплывал и закапывался в следующий, ни один не уходил вовсе. Есть Рим, который я увидел впервые, пятьдесят лет назад, Рим, который я покинул, Рим, на поиски которого раз за разом приезжал после, но так и не смог его отыскать, потому что Рим меня не дождался, а я упустил свой шанс. Рим, который я посещал с одним человеком, а потом с другим и не мог даже приблизительно оценить разницу, Рим, который, хотя и прошло столько лет, я так до сих пор и не посетил, Рим, от которого я никак не могу полностью отделаться, потому что, хотя там повсюду внушительная древняя каменная кладка, бóльшая его часть сокрыта под землей, не видна, уклончива, непостоянна и все еще не закончена, то есть не построена. Рим — вечная свалка, которую засыпают землей, и нет у нее каменного основания. Рим — это мое собрание слоев и уровней. Рим, на который я смотрю, открыв окно в гостиничном номере, и не могу поверить в его реальность. Рим, который постоянно призывает меня к себе, а потом вышвыривает обратно, туда, откуда я прибыл. «Я весь твой, — говорит он, — но твоим никогда не буду». Рим, от которого я отказываюсь, когда он становится слишком реальным, Рим, который я отпускаю прежде, чем он отпустит меня. Рим, в котором меня больше, чем самого Рима, потому что на самом-то деле я каждый раз приезжаю искать не Рим, а самого себя, вот только поиски не состоятся, если одновременно не искать и Рим тоже. Рим, посмотреть на который я привожу других — с условием, что мы будем смотреть мой Рим, а не их. Рим, про который мне хочется верить, что без меня он перестанет существовать. Рим, место рождения того человека, которым я когда-то мечтал стать и должен был стать, но не стал, оставил его в прошлом и пальцем не пошевельнул, чтобы вернуть его к жизни. Рим, к которому я тянусь, почти никогда не дотрагиваясь, потому что не знаю и, скорее всего, никогда не пойму, как дотянуться и дотронуться.