С этой точки зрения Освенцим отмечает непоправимый кризис аутентичной темпоральности, самой возможности «разрешить» эту разорванность. Лагерь, абсолютная ситуация, — это конец любой возможности первоначальной темпоральности, то есть темпорального основания особого положения в пространстве, особого Da. Необратимость прошлого принимает в нем форму абсолютной неизбежности, post festum и ante festum, заступание и следование распластаны друг на друге. Пробуждение теперь навсегда погребено внутри сна: «Скоро мы снова услышим приказ на чужом языке: Wstawac».
Теперь становится ясно, что стыд в действительности есть нечто вроде потайной структуры любой субъективности и любого сознания. Сознание, поскольку оно заключено в конкретном речевом акте, принципиально находится во власти неприемлемого. Иметь сознание — означает быть во власти бессознательности. (Отсюда и вина как структура сознания у Хайдеггера, и необходимость бессознательного у Фрейда.).
Возьмем старое философское определение человека как zôon logon echon — живое существо, имеющее язык (logos). Метафизическая традиция стремилась осмыслить в этом определении «живое существо» и «логос». Единственно, что в нем осталось необдуманным, это echon, способ обладания. Как может живое существо иметь язык? Что может для него означать «говорить»?
Предыдущий анализ достаточно хорошо показывает, что акт говорения парадоксален, что в нем заключаются вместе субъективация и объективация и что живой индивид в нем присваивает язык только в полной экспроприации, становится говорящим, только погружаясь в молчание. Способ бытия Я, экзистенциальное положение живого–говорящего — это некая онтологическая глоссолалия, совершенно беспредметная болтовня, в которой живое существо и говорящий, субъективация и десубъективация никогда не могут совпасть. Поэтому западная метафизика и наука о языке — а это две разные вещи — всегда пытались отыскать между живым существом и говорящим какое–то сопряжение, чтобы соорудить шарнир, обеспечивающий возможность сообщения между тем, что казалось несообщающимся, дать плотность «воображаемому веществу» субъекта, его невнятной глоссолалии.
Здесь не место показывать, как поиски этого сопряжения шли в направлении Я или Голоса — с одной стороны, молчаливого голоса сознания, который делается самоприсутствующим во внутренней речи, а с другой — артикулированного голоса, phonë énarthros, в котором язык прочно связывается с живым существом, вписываясь в сам его голос. И тем не менее каждый раз в итоге оказывается, что этот голос — мифологема или theologoumenon[246] и что нигде — ни в живом существе, ни в языке — мы не можем достичь точки, в которой действительно есть что–то вроде сопряжения. Вне теологии, вне воплощения (в буквальном смысле) Слова не существует мгновения, когда язык вписан в этот живой голос, не существует места, где живое существо могло бы логизироваться, сделаться речью.
Именно в это не–место сопряжения вписаны «след» и différance[247] деконструкции, а голос и письмо[248], значение и присутствие бесконечно различаются. Линия, которая у Канта была единственным способом представить самоаффектацию времени, теперь стала движением письма, где «’’вид” не может “оставаться неизменным”»[249]. Но именно эта невозможность соединить живое существо и язык, phonë и logos, не–человеческое и человеческое — далеко не авторизующая бесконечное откладывание значения — и есть то, что дает возможность свидетельству существовать. Свидетельство может существовать, только если нет сопряжения между живым существом и языком, если Я подвешено в этом расколе. Выдающая наше несовпадение с самим собой интимность и есть место свидетельства. Место свидетельства — это не–место сопряжения. В не–месте Голоса находится не записанное, а свидетель. Именно потому, что связь (или скорее ее отсутствие) между живым существом и говорящим имеет форму стыда, бытия, во взаимной власти неприемлемого, ethos этого раскола может быть только свидетельством — то есть чем–то, что нельзя отнести к субъекту, но что, тем не менее, является единственным местопребыванием, единственно возможной плотностью субъекта.
249
Binswanger, Ludwig. Per un’antropologia fenomenologica. Milano: Feltrinelli, 1970. P. 152.