— Боже мой, да тут три большие, глубокие раны! Сейчас же был принесен умывальник с водой; Марфана тщательно омыла раны, и пока она опытною рукою перевязывала больную ногу, Дорофея подошла к ним и сказала:
— Если бы Поликарп был уже здесь, этого полотна хватило бы, чтобы перевязать вас обоих.
Нежный румянец вспыхнул на щеках Сироны, Дорофея испугалась своих собственных слов, а Марфана пожала тайком руку галлиянки.
Когда перевязка была окончена, Сирона попробовала пройтись, но это далось ей так трудно, что Петр, вернувшийся со своим другом Магадоном, его сыновьями и несколькими рабами, запретил ей наотрез идти с ними на гору. Он был уверен, что найдет сына и без нее, потому что один из людей соседа не раз носил старику Серапиону хлеб и масло и знал хорошо его пещеру. Уже собираясь уходить, он шепнул жене несколько слов, подошел вместе с нею к Сироне и спросил:
— Ты знаешь, что случилось с твоим мужем? Сирона кивнула:
— Я уже слышала все от Павла. Теперь я совсем покинута!
— Нисколько, — сказал Петр. — Под нашей кровлей ты найдешь защиту и любовь, как в доме родного отца, если только захочешь у нас остаться. И благодарить не за что, потому что мы глубоко в долгу перед тобой! До свидания, жена! Хорошо было бы, кабы Поликарп был уже здесь и ты уже осмотрела бы его рану. Пойдем, Марфана, каждая минута дорога!
Когда Дорофея и Сирона остались вдвоем, первая сказала:
— Теперь я пойду и приготовлю для тебя постель, потому что ты, наверное, страшно устала.
— Нет, нет, — просила Сирона, — я буду ждать вместе с тобой, я все равно не засну, пока не узнаю, что с ним.
Эти слова были произнесены с такою живостью и теплотой, что дьяконисса с чувством благодарности пожала руку молодой женщине. Вслед за тем она сказала:
— Я пока оставлю тебя в одиночестве; у меня так тяжело на сердце, что мне хотелось бы помолиться о помощи для него и о бодрости и силе для меня самой.
— Возьми меня с собою, — сказала тихо Сирона. — В моей беде я открыла душу вашему доброму, любвеобильному Богу, и не хочу более молиться иным богам. Уже одна мысль о Нем подкрепляет и утешает меня, и если когда-либо, то именно в этот час я нуждаюсь в Его милосердной помощи.
— Дитя мое, дочь моя! — воскликнула глубоко растроганная дьяконисса, наклонилась к Сироне, поцеловала ее в лоб и в губы и повела за руку в свою уединенную спальню.
— Здесь я люблю молиться, — сказала она, — хотя здесь нет ни иконы, ни алтаря. Мой Бог повсюду, Он везде со мною.
Обе женщины стали вместе на колени, и обе начали молиться одному Богу об одной и той же милости не для себя, но для другого, и благодарили Бога в скорби: Сирона — за то, что нашла в лице Дорофеи любящую мать, дьяконисса — за то, что нашла в лице Сироны милую дочь.
ГЛАВА XXII
Павел сидел перед пещерой, в которой укрывались Сирона и Поликарп, и глядел, как мало-помалу ослабевал свет факелов, спускавшихся с горы. Они освещали путь для раненого ваятеля, которого несли в носилках матери к оазису, в сопровождении отца и сестры Марфаны.
«Еще какой-нибудь час, — думал анахорет, — и мать увидится с сыном, еще неделя, и Поликарп встанет с постели, еще год, и только рубец от раны да, может быть, поцелуй в алые губы галлиянки напомнит ему о вчерашнем дне. — Мне труднее забыть его. Лестница, которую я сколачивал в продолжение долгих лет, по которой я рассчитывал взойти на небо и которая казалась мне такою высокой и прочной, эта лестница разбита в куски, и разбила ее рука моей собственной слабости. Кажется мне даже, что слабость эта имеет больше силы, чем то, что мы обычно называем внутренней силой, ибо она разрушает в одну минуту то, что созидает духовная сила. Вероятно, только слабостью я силен!
Павел вздрогнул от холода. На заре того утра, когда он взял на себя вину Ермия, он дал обет никогда более не носить овечьей шубы, и тяжко страдало привыкшее к теплой одежде тело, в котором за последние дни после невероятных усилий, бессонных ночей и волнений кровь кипела с лихорадочным жаром. Дрожа, одернул он на себе свою изношенную рубаху и пробормотал: «Я чувствую себя точно баран, которого остригли зимою. А голова опять горит, точно я только что вынимал хлебы из печки. Ребенок мог бы повалить меня, и глаза мои так и слипаются. Нет силы даже собраться с мыслями для молитвы, которая была бы мне так необходима. Цель моя, без сомнения, истинная, но как только я думаю приблизиться к ней, моя слабость вдруг удалит ее от меня, как ветер отклоняет от жаждущего Тантала ветвь с плодами. От мира ушел я на эту гору, а мир все не оставлял меня и опутал своими сетями. Надо уйти куда-нибудь в совершенно безлюдную пустыню, где я мог бы быть один, совершенно один, с Господом и с самим собою! Там я, может быть, найду тот путь, который ищу, если только мое „я“ опять не испортит весь мой труд, это „я“, которое всюду следует за мною и в котором продолжает жить весь мир со всеми своими треволнениями. Кто, уходя в пустыню, не может отрешиться от самого себя, тот не может оставаться один.