В сажени от печки Хомуня бросил на пол охапку сухой травы, прилег на нее и неотрывно смотрел на тлеющие угли. Разомлев, он чуть задремал и не слышал, как в предбанник вошла Настасья, приоткрыла дверь в парную.
— Хомуня, поди сюда, сынок, — позвала она.
Хомуня вздрогнул, открыл глаза.
— Иди, посмотри, — Настасья махнула рукой и отступила в сторону.
Хомуня поднялся, подошел ближе и заглянул в баню. На тонко присыпанном пеплом полу виднелись птичьи следы.
— Кто это ходил здесь? — удивился Хомуня, он хорошо помнил, что дверь плотно была прикрыта на запор.
— Злые навьи приходили мыться, духи умерших, самоубийц. А может, это и сам баенник наследил. Домовой, он всегда на житье поселяется в бане. Людей он не любит, особенно родильниц.
Увидев испуганные глаза Хомуни, Настасья спохватилась, поспешила успокоить сына.
— А ты не бойся, если войти в баню вдвоем, то баенник не тронет. Бывает, когда в избе тесно, люди даже родильницу приводят сюда, только не покидают ее, не оставляют одну. К тому же пар от каменки выживает его прочь. Домовой возвращается лишь после того, как баня совсем остынет. А злых навьев мы требой задобрим, жертву им принесем. Возьми в сумке немного хлеба и сыра, положи на крышу. И молока налей в миску, она на крыше стоит. Отец всегда держит ее там. Навьи молоко любят. Лестницу за баней поищи, у стены.
Пока Хомуня положил требу на крышу и вернулся в предбанник, Настасья успела вымыть пол в бане и полок, остатки воды выплеснула на траву. Потом спустилась к реке, ополоснула ведро и поставила его в предбаннике.
Управившись, Настасья присела на сухую траву, рядом с Хомуней. Немного посидела молча. Потом, отдохнув, поднялась на колени, лицом повернулась к пылающим углям, перекрестилась три раза. Толкнув Хомуню, дала ему знак, чтобы и он сделал то же самое. Хомуня послушно исполнил. Настасья сложила ладони, приподняла их так, что пальцы, плотно прижатые друг к другу, едва не касались ее подбородка и негромко, устремив глаза на огонь, нараспев прочитала заговор-заклинание:
— Батюшко ты, Царь-Огонь Сварожич, всеми ты царями царь, всеми ты огнями огонь. Будь ты кроток, будь ты милостив! Как ты жарок и пылок, как ты жгешь и палишь в чистом поле травы и муравы, чащи и трущобы, у сырого дуба подземельные коренья. Тако же и я молюся и корюся тебе-ка, батюшко, Царь-Огонь Сварожич, — жги и спали с раба божия Хомуни всяки скорби и болезни, страхи и переполохи. Вдохни в моего сына, батюшко, Царь-Огонь Сварожич, неугасимую жажду к жизни, целебным огнем зажги Хомуне израненную извергами душу. Аминь. Аминь. Аминь.
Настасья трижды перекрестилась и низко поклонилась огню. Хомуня смотрел на дышащие жаром угли, и виделось ему в печи доброе улыбающееся лицо Дажьбога, сына Сварога. Пепельная борода его рассыпалась по всему поду печи, а в центре — сложенные из углей, будто потрескавшиеся, губы, немного сбитый набок огромный, слегка покрытый седоватым пеплом, нос; глаза — два ярких пылающих уголька с чуть-чуть колышащимися ресницами — язычками пламени.
Царь-Огонь, сам медленно умирая, отдавал тепло Хомуне, грел каменку. Плотно подогнанные друг к другу кругляши раскалились настолько, что светились почти так же, как и потухающие угли.
Чтобы не видеть, как будет исчезать лицо Дажьбога, Хомуня вышел из предбанника и не спеша направился вдоль Нерли, навстречу течению.
Бесцельно побродив по низкому берегу, Хомуня поднялся в небольшую, взбежавшую на пригорок сосновую рощицу и там, рядом со старым кострищем, на пригреве, наткнулся на стайку маслят. Пока собрал их в подол опашеня и вернулся обратно, Настасья уже выгребла из печи остатки углей, закрыла топку тяжелой заслонкой, сколоченной из дубовых досок.
Грибам Настасья обрадовалась, помогла Хомуне выложить их в ту же самую ивовую корзину, в которой уже лежали привядшие травы, собранные впрок, для лекарства. Затем подала сыну берестяную кружку.
— Выпей лукового соку и раздевайся. Готова банька.
Хомуня взял посудину и с отвращением посмотрел на белесую густую массу, сморщился.
— А ты не примеряйся. Закрой глаза — и в рот.
Хомуня проглотил сок лука, поспешно зажевал его кусочком кислого ржаного хлеба и только потом шумно выдохнул.
— Фу, противный.
— Лекарство горькое, а здоровье от него крепчает быстро, и силушка по жилушкам огнем бежит.
Сбросив с себя одежду, Хомуня юркнул в баню и, сделав два-три шага по теплому полу, остановился, подождал, пока глаза привыкнут к серому полумраку: свет еле-еле пробивался сюда через маленькое оконце, затянутое бычьим пузырем.
Вдоль глухой стены, прямо напротив оконца, стояла широкая скамейка, а на ней — деревянная, похожая на низко обрезанный бочонок, шайка с двумя коваными железными ручками. Рядом с шайкой — большой берестяной ковш, старая потрескавшаяся, выщербленная сверху, корчага со щелоком. На краю каменки — чан с горячей водой, чуть поодаль, ближе к двери, — с холодной. В самом углу, рядом с каменкой, — высокий, тщательно выскобленный ножом, полок с двумя приступками и подголовьем.
Каменка так дышала жаром, что тело Хомуни покрылось обильным потом, а сухие, коротко остриженные волосы, показалось, поднялись дыбом, словно иголки у ежика, стали какими-то непривычно чужими, жесткими. Но стоило ему прижать их вспотевшими ладошками, потереть голову — ощущение чуждого пропадало. Убрал руки — опять то же самое.
Хомуня рассмеялся. Ему стало весело, захотелось поозоровать. Едва Настасья разделась и вошла в баню, Хомуня подскочил ближе к полку, повернулся лицом к матери, запел:
Настасья стояла посреди бани, распускала свои толстые длинные косы, любовалась сыном — коль начал шалить, значит, здоровье и вправду к нему возвращается.
— Полезай наверх, да смотри не свались, как та вошка.
Хомуня встал на приступки, руками прикоснулся к полку.
— Горячий! — воскликнул он и соскочил обратно.
— Возьми ковш, облей холодной водой.
Смочив нагретое раскаленным воздухом дерево, Хомуня улегся на самом верху, закрыл глаза и со страхом ждал, когда мать плеснет на каменку водой.
Но Настасья не спешила. Взяла корчагу, подошла к сыну, натерла ему спину, грудь, ноги, руки щелоком, потом плеснула на камни горячей, настоянной на травах, водой. Острый пахучий пар шумно взвился к потолку, в одно мгновение заполнил всю баню, горячей влажной шубой окутал Хомуню и Настасью. В бане совсем потемнело, словно солнце зашло за тучу. Хомуня перевернулся на живот и, уткнув в руки лицо, лежал не шевелясь, лишь изредка скулил, обжигаемый густым паром. Но Настасье и этого показалось мало, она еще раз набрала в корчагу воды и ливанула ее на камни.
— Хватит! — закричал Хомуня и тут же рванулся вниз, но Настасья задержала, подвинула его к стене, улеглась рядом.
— Терпи, сынок, терпи, — ласково уговаривала она. — Баня — мать наша: кости распаришь, все тело поправишь. Вот приедет Игнатий, он тебя еще лучше попарит. Жаркую любит баню, братишка твой, даже отец с трудом выдерживает, когда Игнатий начнет пару поддавать.
Настасья достала мягкий березовый веник и, сначала потихоньку, а потом все сильнее и сильнее принялась хлестать Хомуню. Распаренного, еле живого, она окатывала его холодной водой, приговаривала:
— Баня грехи смоет, шайка сполоснет; с гуся вода, с тебя худоба; болести в подполье, на тебя здоровье.
Дав сыну немного отдыха, Настасья снова поддавала пару, снова бралась за веник.
Постепенно Хомуня притерпелся, привык. И тогда они менялись местами. Теперь уже сын брал в руки попеременно то березовый, то дубовый веник и с ответным усердием сек мать по розовому распаренному телу, окатывал ее холодной водой.