— Вот тебе баня ледяная, веники водяные, парься не ожгись, поддавай не опались, с полка не свались.
Вконец обессиленные, они выскакивали в предбанник, усаживались на скамейке, с наслаждением пили квас, отдыхали. Потом все начиналось сначала.
Вместо недели Козьма пробыл во Владимире более двух месяцев.
Задержался потому, что в это время как раз решалась судьба великокняжеского стола. За него боролись братья покойного князя Андрея, Михалко и Всеволод Юрьевичи, со своими племянниками, Ярополком и Мстиславом и Ростиславичами, внуками Юрия Долгорукого.
Ростиславичей пригласили на княжение ростовские и суздальские бояре, а Юрьевичи сами прибыли в северную столицу. Но Михалка — как старший из двух оставшихся в живых сыновей Долгорукого, он по праву претендовал на отчий и дедов стол, — принял только город Владимир. И ему пришлось семь недель держать там осаду племянников с их боярскими войсками.
Козьма, не задумываясь, встал на сторону Михалки. А покинул нового своего князя лишь после того, как тот решил сдать племянникам город и уехать ни с чем.
Козьма вернулся в Боголюбово. Хомуня к этому времени окончательно выздоровел. Как и до болезни, несмотря на прохладную осень, бегал по улицам босиком, одевался легко, лишь бы наготу прикрыть. Внешне, может быть, Хомуня почти не изменился, только исхудал немного да вытянулся за лето. Но характером, Козьма заметил это сразу, стал совсем не таким, как до убийства князя Андрея и Прокопия. Заметно поубавилось в нем прежней покладистости, но зато больше стало рассудительности и твердости. Прибавилось, правда, и непостоянства. Одним и тем же делом заниматься не хотел: то пропадал с Арсением в церкви, помогал ему перебирать книги, читал, учился у него русскому и греческому письму; то, если Козьма позволял, с самого утра охлюпкой, без седла, уезжал на жеребце куда-то вдоль Нерли или Клязьмы и возвращался лишь вечером. Каждый раз Козьма придирчиво осматривал коня, но ни разу не находил его усталым или голодным. Сам же Хомуня после таких отлучек жадно набрасывался на все, что поставит Настасья перед ним на стол. Козьма иногда пытался выспрашивать сына, где пропадал целый день, но тот лишь пожимал плечами:
— А здесь, недалеко. В лесу, на лугах.
Друзей у него прибавилось, хотя среди мальчишек немало было и таких, кто относился к нему враждебно. Но Хомуня все меньше и меньше боялся их, перестал прятаться, вел себя так, будто всегда знал, где надо проявить смелость, а чего остерегаться.
Случалось, Хомуня вообще днями не выходил из дому, становился ласковым и нежным с матерью, бросался исполнять любое ее желание. Потом и это проходило. Снова бежал в церковь к Арсению, или в конюшню, или садился рядом с отцом, брался за книги.
Настасья разводила руками, не понимала, что происходит с сыном. Козьма же в ответ улыбался, успокаивал:
— Взрослеет сын, катуна. Дорогу себе нащупывает, мужчиной становится.
Настасья была искусной рукодельницей, мастерицей плести кружева, расшивать чуги, опашени и ферязи — женские и мужские одежды — шелком и драгоценными нитями, покрывать их русскими узорами. Бояре охотно несли ей свои заказы и щедро платили мукой, медом, рыбой, холстами — всем, что забирали у своих поселян.
Почти каждую весну Настасья придумывала новый узор. А начинала его шить в тот день, когда Козьма с княжеской дружиной отправлялся в очередной ратный поход. Сразу после проводов она спешила к себе в горницу, долго молилась, потом садилась у окна на скамью и начинала работу. Старалась шить так, чтобы нить, какой бы она ни была тонкой, не рвалась, а рисунок на ткани получался веселым и ясным. Настасья искренне верила, что от этого зависит судьба ее мужа, вернется ли он домой целым и невредимым, или жизнь его оборвется, как нить в ее руках.
Хомуне рассказывал об этом Игнатий. Просил никуда в день отъезда отца не отлучаться, вести себя тихо, чтобы мать не волновалась и в расстроенных чувствах не испортила узора, не порвала тонкую нить, которая только и оставалась у нее единственной надеждой на возвращение отца.
Еще ни разу Настасья, вышивая новый узор, не порвала нить. Но дни от этого не становились для нее менее тревожными. Известно ведь, что воин воюет, а жена дома горюет. Ждать мужа из ратного похода нелегко. А когда подрос Игнатий и совсем ушел из дому, начал служить у княжича Юрия, Настасье стало еще тревожнее. Теперь грозились оборваться сразу две нити, натянутые туго, как струны на гуслях.
Настасья молилась богу и надеялась, что Хомуня, когда вырастет, станет иконописцем, будет украшать храмы господние. Отец Арсений не единожды уверял ее, что бог одарил Хомуню умением писать святой образ, только поучиться ему надо у мастеров. И Настасья радовалась, если сын подолгу пропадал в церкви, помогал художникам. Она была бы не против, если бы Хомуня стал и попом или, наконец, занялся бы любым другим ремеслом, только бы не шел по стопам отца, не вступал бы в княжескую дружину.
Козьма же, наоборот, все это считал делом несерьезным, твердо был убежден, что никакое ремесло ничего не стоит, если у народа нет сильной рати, способной защитить родной дом от супостатов.
3. Аримаса и Русич
Каждый вечер, еще до захода солнца, Мадая сильно клонило ко сну. Он словно проваливался в бездну, и ничего не мог с собой поделать. И просыпался Мадай в одно и то же время, когда Аримаса укладывалась спать. Он старался не кашлять и не ворочаться с боку на бок, чтобы не потревожить дочь.
О чем только ни думалось бесконечно длинными ночами. И о Сахире, старшей дочери, которую забрал себе в жены Бабахан; и об Аримасе, на которой, к несчастью, до сих пор никто не женился. А пора бы ей иметь мужа, рожать детей. Давно пора. Мадай подсчитал и удивился — два полных круга и еще один год прожила Аримаса, двадцать пять лет!
Как же он мог допустить такое? Юноши уже не возьмут Аримасу, а вдовец не находится. Почему так получилось? Ноги, руки у нее на месте. Стройна. Лицом — дай бог каждой иметь такое, сам бы целовал ее глаза и губы. Нет, Аримаса у него красивая. Пожалуй, получше Сахиры. А, впрочем, может, он и не прав. Сахира не родная ему дочь. Он всегда больше любил Аримасу.
Правда, чуть грубоватой стала Аримаса в последние годы. Но это потому, что ей самой приходится делать всю мужскую работу. И на зверя охотиться, и поле рыхлить, и рожь убирать. И вдруг подумалось: из-за него, из-за Мадая, никто не захотел жениться на Аримасе, брать к себе в дом беспомощного, ворчливого старика. Кому захочется возиться с таким?
Раньше у Мадая много скота было. А теперь только лошадь и корова. Бедно стали жить. Оно и понятно. Если мужчины в доме нет, о каком богатстве может идти речь. Сам Мадай уже давно не способен работать. И днем и ночью валяется на кошме. Наверное, в селении и не помнят, что Мадай был когда-то лучшим охотником. На медведя всегда в одиночку ходил. Вон сколько шкур по сакле разбросано. Шестьдесят пять лет ему было, когда родилась Аримаса. К тому времени оба сына, которые родились от первой жены, погибли. Он остался один и привел к себе в дом рано овдовевшую женщину. Ребенка от первого мужа, Сахиру, она родила уже в его сакле. Года через три принесла ему и Аримасу. Только сама прожила недолго. Но в третий раз Мадай жениться не стал. Сам растил дочерей. У других деды моложе, чем у Аримасы отец.
Мадай прислушался, ему показалось, будто в горах заревел медведь. «Нет, это не медведь, — сам себе прошептал Мадай. — Гроза? Еще рано, весна только начинается».
А рев становился все громче и громче. Скоро он перерос в сплошной грохот, будто все горы рушились разом. Вскочила Аримаса, раздетая, заметалась по стынущей сакле. Подбежала к Мадаю и опустилась перед ним на колени.
— Отец, я боюсь! Надо спасаться! Что это?
Рев и грохот были уже рядом, ржала и рвалась с привязи лошадь, мычала корова, земля дрожала, и Мадай уже не слышал последних слов Аримасы. Что-то тяжелое глухо ударило в саклю, она вздрогнула, покосилась, но устояла, только бревна натужно заскрипели, возвращаясь на прежнее место. По сакле пронесся ветер, костер разгорелся сильнее. И сразу все стихло. Аримаса лежала, тесно прижавшись к отцу, и плакала громко, навзрыд, как иногда в детстве.