— А скажи, Никодим, — не унималась Кирюшина, — вот ты очень убедительно рассказал, как важно помнить предков, и прочее, и тому подобное, но представляешь ли ты, чем кончатся твои личные об этом заботы? Извини, но найдётся ли кому помнить о тебе?
— Такие вопросы назавтра после свадьбы не задают, — негромко отозвался Свешников.
— Ловко ты выкрутился! — восхитилась Раиса.
Глава четвёртая
Перезимовав в полупустом деревенском хайме, Орочко наконец перебрался в город и поселился в небольшой квартирке не слишком далеко от центра, но, приведя её своими руками в порядок и после этого оставшись не у дел, затосковал — не по оставленному дому, а по живым разговорам, оттого что не мог найти, с кем знаться. О своём положении ему хотелось говорить так: завезли незнамо куда — и бросили, бедного. И пока он не разобрался, на каком живёт свете, подлинные границы, приметы и горизонт не имели значения. Важно было лишь то, что его оставили без помощи, одинокого и немого, вежливо разъяснив невозможность побега — да он и сам видел, что шаг вправо, шаг влево никуда не приведут, и потому внял совету, как петух — меловую, не преступать чернильную черту: так и остался стоять в некоем квадрате — нет, не в загоне, не во дворе, а внутри прямоугольника, начерченного чёрным по белому, по ватману, — и тем не менее взаправдашнего, не выпускающего человека прочь. Представляя себя со стороны, Захар Ильич видел не человеческую фигурку с непременной за нею тенью, а всего лишь точку, оставленную иглой циркуля, и не мог объяснить окружающей белизны, столь навязчивой, что при ней и цвет неба за окном был несуществен. Туда, в вышину, он мог вглядываться, только лёжа в постели (чтобы читатель не заблуждался, следует поскорее заметить, что спал Захар Ильич на брошенном на пол толстом матраце), но стоило встать и подойти к окну, как глаза видели уже одну только светло-коричневую с блёстками крошку, которой были покрыты или из которой состояли панели супротивного здания; собственно, и все дома в квартале были слеплены из того же материала, походя один на другой, словно в каких-нибудь советских Черёмушках, уезжая из коих он не мог предположить, что за границей поселится в коричневом городе, пусть и более живом, чем родные, белые, а мечтал о виде из окна на готические шпили, мансарды и черепичные крыши.
В этих четырёх стенах ему не сиделось.
— Не отправиться ли нам на большую прогулку? — как бы между прочим спросил Захар Ильич, и Фред глянул на дверь, не тронувшись, однако, с места, потому что хозяин ещё не одевался. — Тебе повезло: незнакомые люди в хайме предлагали мне билет выходного дня, но тогда я поехал бы в компании — и без тебя. А теперь — что нам остаётся? Давай осваивать город в одиночку.
Повезло, он считал, и ему самому: компанией в пригородном поезде были бы не просто случайные люди, но коли такие билеты продавались на пятерых, то непременно (его предупреждали) — две пары, при которых он оказывался пятым лишним.
Раньше Орочко сходился с людьми легко и охотно, а теперь с этим что-то не заладилось, знакомства застревали после первых же разговоров, так что, зная многих — и никого, он только постепенно понял, что всё дело в его жизни особняком. Обитателям эмигрантских приютов не приходилось искать общества — напротив, некуда было деться друг от друга: днём никто не запирал дверей, все заходили ко всем без спросу, и общежитие становилось одной большой коммуналкой; он же счастливо миновал эту стадию, перезимовав в деревне в компании с собакой, и потом, не привередничая, согласился на первую попавшуюся квартиру, боясь, что если откажется, то последующие предложения будут всё скромнее и скромнее — то с печным отоплением (а таких было немало), то с кухней без окна (таких — побольше), — и в итоге оказался ещё одиноче, нежели был. Любое из трёх городских общежитий жило словно бы одной семьёй, а он во всякой такой семье мог появиться всего лишь гостем. В его же новом доме никто не говорил по-русски.
Он поспешил согласиться ещё и потому, что и его мнимая супруга пока жила неподалёку: мало ли что могло случиться с пожилым человеком, а тут под боком обитала как-никак родная душа. О большей близости Захар Ильич и не мечтал — тем более что вообразил, будто Муся успела найти себе пару, чем он, видимо, не должен был огорчаться. В его возрасте не следовало думать о женщинах: полтора десятка лет, разделявшие его с фиктивной женою, виделись не просто арифметической разницей; их двоих словно ставили на клетки разного цвета на игровой доске, чтобы, раз уж ход конём исключался, неповадно было сойтись — на одной. Между тем на разных клетках и думалось по-разному: жена, например, держала себя так, словно только сейчас и начинала жить, а Захар Ильич всё чаще подсчитывал оставшиеся годы, недоумевая, отчего подобные мысли оказываются сложнее прочих. «В действительности, — думал он, — часто случается просто: бросил учеников — и ушёл. А тут бросил — и пропала всякая действительность… Но о чём это я?»