Андерс-подросток (примерно четырнадцатилетний) взбирается на подоконник, прихватив альбом, бокал с прозрачной водой и гимназический набор акварельных красок. Пока светит солнце, надо, во что бы то ни стало, хоть немного – наскоро, но про запас – напитать свое зрение (словно можно утолить его нечеловеческий голод!) – и все же крайне необходимо вобрать до предела и закрепить на бумаге эту простую вещественность счастья: редкую чистоту линий, распахнутую и ясную улыбку дня.
Резко встав с корточек, он уже почти полностью выпрямляется на подоконнике, когда земля и небо, быстро поменявшись местами, но словно не довернувшись, зависают наискосок, – он вылетает куда-то – видимо, кувыркаясь, – потому что тело не успевает схватить определенности направления, но в ту минуту, когда его мозжечок, вращаясь волчком, вдруг замирает, в последний миг серой предобморочной тошноты, сознание Андерса наконец нащупывает нечто конкретное: он стремительно летит вверх. Ровным вертикальным солдатиком, с вытянутым «по швам» руками, – вот как пловцы прыгают вниз, чтобы уйти в глубину – точно так же он уходит вверх. Сначала берега и воды, словно балуясь, словно играя друг с другом (и еще включая в эту игру человека), несколько раз стремительно меняются местами, как это бывает, когда отчаливает корабль, и пассажир, перебегая с борта на борт, быстро теряет ориентир. Но вот полоса берега, еще покачиваясь, начинает занимать назначенное ей положение. Оно тоже непрочно: теперь суша – казалось бы, безграничная суша – начинает стремительно уменьшаться; стоит отвести взгляд, и вот, в следующий миг, словно в обратном бинокле, Андерс видит ее уже крошечной, точечной, словно нездешней. Море, все более отчуждаясь, утрачивает наконец не нужную ему связь с человеком – и вот, посреди первобытной дикости вод, суша, к ужасу предоставленного самому себе Андерса, становится вдруг целиком обозримой.
Это остров.
Он весь подставлен небу и глазу, такой беззащитный и почему-то единственный. Словно погружаясь в море, остров неостановимо тает… Андерс, напрягая до предела силы, пытается – якорьком глаза – зацепиться хотя бы за последнюю точку земной тверди… но вот истаивает и точка.
Море, единовластное море Земли, ровным цветом заполняет все видимое пространство. Море сияет само для себя, потому что именно так живет кровь планетарного тела – однако в часы отлива оно милосердно дает возможность ощутить почву – тем, кто без нее не выживает, и вот Андерс уже видит свою жену (сначала сверху, потом со спины), – да, он видит ее, стоящую словно в другом измерении: она, уже переведенная через тридцатиметровую демаркационную зону, отвечает на вопросы пограничника в американской форме. Войдя в свое тело, мгновенно обжив его внутренность и поверхность, Андерс обнаруживает себя рядом с женой… Вот они, вразброд, делают несколько шагов к выходу… Пограничник, приветливо улыбаясь, машет им вслед… Оторопело, двумя парами чужих ног, они пересекают незримую черту.
За этой чертой уютно пахнет всем сразу на свете – эрзац-кофе, ванильными булочками, карболкой, жженой бумагой, конской колбасой, дустом, керосином, масляной краской, селедкой, американской тушенкой и жидкостью от клопов: они уже ЗА турникетом – там, где идет, как и шла, будничная, привычно не сознающая себя жизнь. Андерс медленно сползает по стене возле выхода – но в последний миг резко валится на бетонное покрытие. Из его виска и уголка рта начинают тоненько вытекать, переплетаясь за ухом, две красные нитки. Пограничник рывком достает из своего френча шелковый носовой платок и – будто приобщая Андерса к избраннически малочисленной касте живых – или в знак успешного завершения инициации – туго обвязывает белоснежной материей его лоб.
Geniet het goede ten dage des voorspoeds.
Во дни благополучия пользуйся благом.
(Екклезиаст, гл. 7, ст. 14)
***
Часть вторая
1951 и 1956
ER IS EEN TIJD
OM VERLOREN TE LATEN GAAN*
*Время – терять. (Нидерландск.) Екклезиаст.
1.
На Пасху тысяча девятьсот пятьдесят первого года, взяв с собой Фреда и Ларса, пятилетних близнецов, и оставив Ирис, годовалую дочку, на попечение няни, они отправились поездом во Влаардинген, к матери Андерса
Да, это было именно так: сначала жена надела шелковое, прелестное, совсем уже летнее платье – с расцветкой из анютиных глазок, словно бы даже с запахом анютиных глазок – но он нашел, что вырез чересчур велик, и она, не споря, переоделась. Он отлично помнил, как она, равнодушно пожав плечами, слегка повела вверх левым уголком рта (над ним, крупинкой корицы, темнела родинка) – типичная ее гримаска, которую он любил до болезненного сжатия сердца. Да и вообще уголки губ ее – влажные, в смуглых подпалинах, – всегда словно бы лезли верх, будто у новорожденного щенка…
2.
Гости Берты ван Риддердейк расселись in een woonkamer * на мягком бежевом диване и в таких же креслах. Женщины и дети предпочли воду с сиропом; мужчины, а также и сама меврау ван Риддердейк, мать Андерса, сошлись (каждый по четверти рюмочки) на jenever. ** Подняв рюмочки и бокалы, все, как на осмотре дантиста, с готовностью обнажили резцы, клыки и даже премоляры (малые коренные), затем, нестройно хехекая, протянули бессменное proооооost! – и каждый сделал свой маленький мертвый глоточек. Lekker?.. Lekker!.. Lekker?.. Lekker!.. Dat is waar!.. Heel lekker!.. Oh, mmm… еrg, erg lekker!.. ***
* В гостиной. (Нидерландск.)
** Нидерландская можжевеловая водка.
*** Вкусно?.. Вкусно!.. Вкусно?.. Вкусно!.. Да, это так! Очень вкусно! О, ммм, действительно, очень, очень вкусно! (Нидерландск.)
Внешне все шло как обычно. В этом помещении (знакомом Андерсу со времени, когда он начал себя помнить), как и всегда в это время года, возле окна, на специальной подставке, стояло наряженное за месяц заранее маленькое пасхальное деревце. Оно состояло, по сути, из покрытых лаком и плотно приклеенных к искусственному стволу искусственных веточек. На каждой веточке, покрытой набухшими почками, похожими на бородавки, а кое-где и листьями, сделанными все из той же бумаги, висели, каждое на шелковой голубой ленточке с бантиком, по три прелестных крошечных яичка, аккуратно и разнообразно раскрашенных. Узоры яичек, несмотря на пестроту, имели четко выдержанный стиль; все они находились в рамках голубовато-сиреневой гаммы. (Андерс хорошо знал магазин, где продавали именно эти яички: он пестрел витриной своей ровно через квартал.) На подоконнике стоял также хорошо знакомый Андерсу цыпленок в голубом, с оборочками, чепчике – и с голубым бантиком на шее; он держал в клювике-защепке пестрый веер поздравительных открыток, полученных матерью от родственников, соседей и знакомых в предпасхальные дни. Такие открытки в семьях их круга обязательно выставлялись на всеобщее обозрение: смотрите, как у нас много социальных контактов.
Рядом с утенком покоилось пушистое гнездышко из белоснежных перьев, на дне которого блестели прелестно-гладенькие шоколадные конфеты – в виде крохотных, ровной формы овальчиков; все они были завернуты в тончайшую фольгу нежно-зеленого, золотисто-лимонного, серебряного, ярко-малинового и небесно-синего цвета. В детстве Андерс называл их «кроличьи какашки». Там же, на подоконнике, стоя на задних лапках, глядел в окно плюшевый, серый с белым, кролик по имени Дерек; подняв переднюю лапку, он делал прохожим: dag! *