Выбрать главу

На этой патетической ноте мои размышления были прерваны.

– Скажи, тебе когда-нибудь приходилось испытывать запредельно сильное влечение?

Говорят ли об этом вот так: на ходу, без возможности перевести дух, заглянуть собеседнику в лицо? Нуждался ли мой спутник в ответе на самом деле? Наша встреча была для меня желанной, хоть и неожиданной, но мне и в голову не могло прийти, что поводом к ней может послужить столь интимный предмет. Во мне зрело беспокойство, но теплилась надежда, что все обойдется, и речь пойдет о вещах профессиональных. Но он ждал. И мне пришлось добывать из себя какие-то осторожные слова, чтоб не попасть впросак, ошибившись в контексте.

– Скажем так: мне случалось влюбляться. Но ты же не обо мне собирался говорить?

– Я хочу быть правильно понятым.

Ах, вот оно что! Кажется, он оговаривал условия сделки, не поинтересовавшись моим желанием участвовать в ней!

– Видишь ли, я не знаю, что в твоем понимании правильно, поэтому не могу ничего гарантировать.

Наверное, это была не та степень лояльности, на которую он рассчитывал. Какой выразительной сделалась его спина! Словно всю тяжесть предстоящего разговора он нес в гору на своих плечах. Он опасался быть неправильно понятым! А кто может похвастаться пониманием, даже самыми близкими? Я не могу. Мелькнула трусливая мысль сбежать под благовидным предлогом, чтобы не услышать нечто такое, что может в дальнейшем помешать мне искренне улыбаться ему при встрече. Мы ведь никогда не были близкими друзьями. Общение наше следовало отнести скорее к разряду деловых: несколько удачных интервью, дюжина вдумчивых рецензий на его спектакли в европейской прессе и что-то общее в эстетическом восприятии мира – вот и все мои заслуги перед ним. Но, быть может, человек, усердно и кропотливо вникавший в творчество хореографа и его мотивы, не успевший разочаровать близким знакомством, вызывал доверие и питал его надежды на понимание и сочувствие. Но как удалось ему загнать меня в роль истца и ответчика одновременно?

Мы познакомились лет десять назад, когда он только начинал свое восхождение. Уже тогда он был личностью яркой, незаурядной, но в превосходной степени вменяемой – всегда точно знал, чего хочет, и добивался своего. И это ему почти ничего не стоило. Ему повезло: в забрезживших лучах иллюзорной свободы он в одночасье стал остромодным, о нем заговорили. Нет, дело, конечно же, не только в благоприятных обстоятельствах. Ему, несомненно, была присуща некая пассионарность, за ним шли с восторгом, ему верили безоговорочно. И он находил это справедливым и закономерным. Одним своим присутствием он повышал статус и рейтинг любого места и мероприятия, будь то международный конкурс, фестиваль или телешоу. Тем не менее, в его речах никогда не звучал апломб «звезды» или пафос «творца». Он просто и буднично говорил, что служит в театре, и чувствовал себя уверенно и комфортно в своей профессии и на той планке, до которой смог подняться.

Мне казалось, что я хорошо его знаю. Его человеческой натуре были свойственны изысканные излишества барокко, чувственность Ар-нуво. (Мне попадались его изящные, пикантные мадригалы, опубликованные возбужденным и польщенным адресатом). Тем неожиданней выглядела откровенная плакатность его творчества, подчеркнутая супрематической сценографией. Меня восхищала его уверенность в своей правоте. Он был не из тех художников, которые трудно живут, терзаются в каждый момент своей жизни от невозможности выговориться до конца, от сомнений в правомерности того, что делают, от ужаса перед тем, что лезет изнутри на люди. Он был свободен от подозрений в несовершенстве всего, созданного им.

Вместе с тем что-то не давало мне покоя в его творчестве – в содержании, объеме и ценности понятия, обозначаемого этим термином: что-то, в чем не удавалось разобраться и уличить его. Быть может, меня смущали его «подпорки» из классических сюжетов, перелицованных и сдобренных буффонадой. В его спектаклях отсутствовала какая-то важная составляющая. Попытки вычленить существенное и значительное всякий раз приносили лишь своеобразие языка его пластики. Не возьму на себя смелость утверждать, что это абсолютно новый язык (на этом языке уже несколько десятилетий говорят хореографы на Западе), но все же присутствует в его постановках некий индивидуальный акцент, который и делает его манеру узнаваемой. И это – немало. Тем не менее меня не покидало ощущение манипуляторства и производности. Памфлет и феерия с примесью эротики, не оправданной собственной авторской идеей хореографа. Впрочем, дело могло быть не в нем, а во мне, в моем извечном коллекционерском стремлении иметь только подлинники и остерегаться подделок, в опасении обмануться изделием ловкого имитатора. Следует признать, мой интерес к нему отчасти и объяснялся именно желанием понять, что с ним не так.