«Кэнни! – В голосе прозвучало отчаяние. – Оставайся с нами!»
Но я не хотела оставаться. Я хотела вернуться на мою кровать.
В третий раз я закрыла глаза и увидела отца. Я в его смотровом кабинете, сижу на белом столе. Чувствую вес бриллиантов в ушах, на пальцах. Чувствую его взгляд на себе, теплый, полный любви, каким он был двадцать лет назад. Отец сидит напротив меня, в белом накрахмаленном халате, улыбается мне. «Расскажи, как ты прожила эти годы, – говорит он мне. – Расскажи, кем ты стала».
«Я собираюсь родить ребенка», – отвечаю ему я, и он улыбается. «Кэнни, это прекрасно».
«Я журналистка, работаю в редакции крупной газеты. Я написала сценарий фильма, – говорю я. – У меня есть друзья. Собака. Я живу в большом городе».
Мой отец улыбается: «Я так горжусь тобой».
Я тянусь к нему, он берет мою руку, пожимает. «Почему ты не говорил этого раньше? – спрашиваю я его. – Все могло измениться, если бы я знала, что небезразлична тебе...»
Он мне улыбается, но на лице написано недоумение. То ли я перестала говорить по-английски, то ли он больше не понимает этот язык. И когда убирает руку, я вижу на ладони серебряный доллар. «Он твой, – слышу я. – Ты его достала. Всегда доставала. Всегда могла».
Но, произнося эти слова, отец уже отворачивается от меня.
«Я хочу тебя кое о чем спросить», – говорю я. Он стоит у двери, взявшись за ручку, но потом поворачивается и смотрит на меня.
Я не отрываю от него глаз, но в горле так пересохло, что я не могу произнести ни слова.
«Как ты мог? – вот что я хочу сказать. – Как ты мог бросить собственных детей?» Люси было пятнадцать, Джошу только девять. Как он мог это сделать? Как он мог просто уйти?
Слезы текут по моему лицу. Мой отец возвращается ко мне и достает аккуратно сложенный носовой платок из кармана на груди, где он всегда их держал. Платок пахнет одеколоном, которым отец всегда пользовался, пахнет лимоном и крахмалом, он отдавал платки в китайскую прачечную, где их стирали с крахмалом. Очень медленно мой отец наклоняется и вытирает мои слезы.
Вновь подо мной темнота, а наверху – свет.
«Или утонешь, или поплывешь», – печально подумала я. А если я хочу утонуть? Что держит меня здесь?
Я подумала о руке отца на моей щеке, о взгляде зеленоглазой девочки, лежащей на кровати. Подумала о том, как приятно принимать теплый душ после долгой велосипедной поездки, как здорово в жаркий летний день нырнуть в океан. Подумала о вкусе маленьких клубничин, которые мы с Макси нашли на фермерском рынке. Подумала о моих друзьях, о Нифкине. Подумала о моей кровати с мягкими после многих стирок простынями, с книгой на подушке, Нифкином, устроившимся рядом со мной. И на мгновение подумала о Брюсе... не конкретно о Брюсе, а о чувствах, которые возникают, когда ты любишь и знаешь, что и тебя любят и ценят. «Это дорогого стоит», – услышала я голос Макси.
«Ладно, – подумала я. – Хорошо. Я выплыву. Ради себя, ради моей дочери. Ради всего, что люблю я, ради тех, кто любит меня».
Проснувшись снова, я услышала голоса. – Как-то мне это не нравится, – один голос. – Ты уверена, что эта штуковина висит правильно? «Моя мать, – подумала я. – Кто же еще?»
– А желтое, что это? – другой голос, молодой, женский. Люси. – Наверное, пудинг.
– Это не пудинг. – Скрип, а не голос. Таня. Потом:
– Люси, убери палец из ленча твоей сестры!
– Она все равно есть не будет. – Люси, с обидой.
– Не понимаю, зачем они вообще приносят еду, – скрип Тани.
– Найди лучше имбирный эль, – мама. – И кубики льда. Они сказали, что ей можно будет сосать кубики льда, когда она очнется.
Моя мать наклонилась ко мне. Я уловила идущий от нее запах – комбинацию духов «Хлоя», солнцезащитного крема и шампуня «Перт».
– Кэнни! – прошептала она.
Я открыла глаза и увидела, что я не под водой, не в своей детской спальне, не в смотровом кабинете отца. Я в больнице, на койке. На тыльной стороне ладони наклеен квадратик пластыря с римской цифрой IV, на запястье – браслет с моими именем и фамилией, вокруг пикают и перемигиваются какие-то машины. Я приподняла голову и увидела пальцы своих ног, живот их больше не загораживал.
– Беби... – Своего осипшего голоса я не узнала. Кто-то выступил из тени. Брюс.
– Привет, Кэнни. – Голос глупый, на лице стыд.
Я отмахнулась от него рукой, из которой не торчала игла, вставленная в трубку, тянущуюся к капельнице.
– Не ты. Мой ребенок.
– Я позову врача. – Мать поднялась.
– Нет, позволь мне, – остановила ее Таня. Они переглянулись, потом, словно о чем-то договорившись, вышли из палаты. Люси бросила на меня короткий взгляд, смысл которого я не поняла, и последовала за ними. Так что я осталась наедине с Брюсом.
– Что случилось? – спросила я. Брюс шумно сглотнул.
– Я думаю, будет лучше, если об этом тебе скажет врач. Тут я начала вспоминать: аэропорт, туалет, его новая подруга. И потом – кровь.
Я попыталась сесть. Чьи-то руки уложили меня на кровать.
– Что случилось? – В моем голосе послышались истерические нотки. – Где я? Где ребенок? Что случилось?
Передо мной появился доктор. Белый халат, стетоскоп, пропуск с фамилией.
– Я вижу, вы очнулись! – Его голос переполняла радость. Я мрачно глянула на него. – Скажите мне ваше имя.
Я глубоко вздохнула, внезапно осознав, что мне больно. От пупка и ниже меня, казалось, разрезали, а потом кое-как заштопали. И в лодыжке каждое сокращение сердца отдавалось болью.
– Я Кэнни Шапиро, – начала я. – Я была беременна... – У меня перехватило дыхание. – Что случилось? – взмолилась я. – Мой ребенок в порядке?
Врач откашлялся.
– С вами произошло то, что мы называем placenta abruptio. Это означает, что вся плацента разом отделяется от матки. Отсюда кровотечение и преждевременные роды.
– Так мой ребенок... – начала я. Врач помрачнел.
– Ваш ребенок находился в критическом состоянии, когда мы привезли вас сюда. Мы сделали кесарево сечение, но, поскольку инкубатор для недоношенных не был подготовлен, мы не знаем, был ли ребенок лишен доступа кислорода, а если и был, то как долго.
Врач продолжал говорить. Маленький вес. Недоношенность. Недоразвитые легкие. Принудительное вентилирование. Он сказал, что при родах произошел разрыв матки, вызвавший сильнейшее кровотечение, так что им пришлось пойти на «радикальные меры». Сие означало, что матку мне вырезали.
– Это ужасно, когда приходится так обходиться с молодыми женщинами, – голос у него стал совсем мрачным, – но обстоятельства не оставляли нам выбора.
Он что-то бубнил о психотерапии, усыновлении, пересадке созревшей яйцеклетки в матку суррогатной матери, пока мне не захотелось заорать благим матом, вцепиться ему в горло, но заставить ответить на единственный вопрос, который в тот момент меня волновал. Я посмотрела на мать, которая прикусила губу и отвернулась, когда я попыталась сесть. На лице врача отразилась тревога, он вновь попытался уложить меня, но ничего у него не вышло.
– Мой ребенок? Мальчик или девочка?
– Девочка, – ответил он, как мне показалось, с неохотой.
– Девочка, – повторила я, и по моим щекам покатились слезы. «Моя дочь, – думала я, – моя бедная дочь, которую я не смогла уберечь еще до того, как она появилась на свет». Я посмотрела на мать, которая отошла от кровати, привалилась к стене и сморкалась в носовой платок. Брюс неловко положил руку мне на плечо.
– Кэнни. Мне очень жаль.
– Отойди от меня. – Я все плакала. – Просто отойди. – Я вытерла глаза, убрала волосы с лица, посмотрела на врача. – Я хочу взглянуть на свою дочь.
Они пересадили меня, разрезанную и зашитую, постанывающую от боли, на кресло-каталку и Подвезли к палате интенсивной терапии для новорожденных. Объяснили, что входить туда нельзя, но я смогу посмотреть на дочь через окно. «Вон она», – указала мне медицинская сестра.
Я прижалась лбом к стеклу. Такая маленькая. Сморщенный розовый грейпфрут. Конечности – с мой мизинец, ручки – с мой ноготь, голова – с маленький нектарин. Крохотные глазки плотно закрыты, а на личике – ярость. На голове – какая-то потрепанная бежевая шапочка.